Время горемык
06.05.2018 00:00
При слове «спекуляция» истово крестилась на икону

ВремяКак-то раз, перебирая старые бумаги, нашла мамин сборник песен, датированный 1940–50 годами. Начала читать и вдруг перенеслась во времена патефонов, примусов и керогазов, фикусов, лёгких бамбуковых этажерок, белых слоников на диванных полках, в ритмы танго. Во времена горемык.

Оренбургский район Новостройка, словно сказочный камень у развилки, предлагал выбор: налево – Михайловская церковь, направо – Михайловский базар, где стояла пивная бочка и вкусно пахло вяленой рыбой.

Бывший фронтовой народ, покалеченный, майками прикрытый, больше тянулся направо, вдовы поворачивали налево.

Мой милый, любимый, теперь ты далёко,
Быть может, услышишь ещё про меня,
Ведь ты не остался таким одиноким,
Какой одинокой осталася я…


На базаре весело, здесь продают надувные шарики с пищалкой «уйди-уйди», пластмассовых зверушек, изумительные пирожки с ливером – три копейки штука! – газировку с сиропом; играют в лянгу – подкидывают, выворачивая ногу, меховой лоскут, утяжелённый кусочком свинца. Шум, гам, толчея.

Страшно хекая, рубит мясо дядя Вася Поздеев по прозвищу Партизан. Он и в самом деле партизанил в белорусских лесах; говорят, ему ничего не стоит убить кулаком.

Катит Борис Безногий на самодельной тележке, рядом трусит верный пёс Тобик. Откуда калека родом, почему без ног, никто толком не знает. Одни говорят, будто его на фронте миной шарахнуло, другие – что проигрался в славном городе Ростове, вот и бросили под поезд. А он, мудрый и много повидавший, сразу прижился в Новостройке. Часто заезжал в наш двор, полный ребятишек, показывал фокусы, мастерил из бумаги кукол, плясавших на верёвочке, хлебал милосердные бабушкины щи.

Господи, какие люди-то были! Жили бедно, а накормить-напоить убогого или странника – святое дело!

Но вот на базар заворачивает наш участковый Виктор Хныкин, идёт по рядам, и там, где он появляется, гул чуточку глуше. Участковый в белом отутюженном кителе со стоячим воротником крутит в пальцах, разминает толстую папиросу «Казбек». Хныкина боятся и уважают, а для меня и другой мелюзги, ломающей охапки сирени в оренбургских палисадниках, нет угрозы страшнее, чем обещание «отдать Хныкину».

Гроза Новостройки останавливается возле Бориса Безногого.

– Есть что нового о семье?

У новостроевских – ушки на макушке: ага, у калеки где-то семья, чего же он тогда?

– Всё ищут, – кривится Борис. И катит дальше.

Гул раздаётся с новой силой. А над всей этой базарной толчеёй несётся танго:
Шила, вышила удалой голове
Серп и молот алым шёлком по канве,
И уехал он, кручинушка моя,
Биться с немцами в далёкие края…
И приносит по станице наш сосед
Шитый шёлком, кровью залитый кисет.


Мы с бабушкой опять идём в Рыбкино. Доезжаем на поезде до разъезда, а там пешком по тропинке. Солнце поливает, как из лейки, вода в бидончике, который я несу, нагрелась, воздух знойно пахнет земляникой.
Бросаюсь и рву красные ягоды. Бабушка замечает:
– А жизнь-то у тебя будет нелёгкая, ягоду вместе с травой выдираешь.

В сумках у нас краски, шарики мела, кисти, игрушки. Есть среди них и очень популярные тогда ваньки-встаньки: катается матерчатая куколка величиной с детский мизинчик по длинной узкой коробочке, а встать не может.

Деревенские бабы – в мужицких пиджаках, в платках по самые брови, а руки будто из вен свиты – несут на обмен творог, сметану, яйца, масло. Зовут в избы, угощают, заказывают городские товары на следующий раз. Остались в памяти фотографии по стенам: сын, отец, муж, брат… И танго. Кто-то включил радио, большую чёрную тарелку, и по избе плывёт:
Для тебя в душе сберёг я ласку,
Для тебя на подвиги шёл в бой,
Ничего, что под солдатской каской
Голова покрыта сединой.
Шли мы в бой и в зное, и в метели,
Падали и подымались вновь.
На моей простреленной шинели
Запеклась и порыжела кровь.


До сих пор думаю: откуда у бабушки бралось столько сил, чтобы дотащить до города эту кучу продуктов? Да это мы, четверо внуков, как голодные птенцы, просили!

Однажды ей предложили отдать кого-нибудь из нас в лесную школу, на полное государственное обеспечение. Но мама с бабушкой отказались наотрез: как это, отдать своего ребёнка в детдом при живой-то матери? Тогда такое приравнивалось к святотатству.

Продукты из Рыбкина не съедались, это было бы легко и просто. Невесть откуда появлялся Борис Безногий, забирал всё, а через день-два привозил новенькие чулочки и носочки, по тем временам дефицитнейший товар. Когда в магазине, находившемся прямо в нашем дворе, продавцы по-свойски извещали бабушку, что завтра завезут «мануфактуру», она записывала нас в очередь, а затем всю ночь поднимала по одному, посылая отмечаться. Увы, чулки, кофтёнки, маечки имели обыкновение рваться, спрос на них был велик, вот и приходилось бабушке регулярно заниматься товарообменом, менять хозяйственные и канцелярские товары на продукты, а продукты на мануфактуру.

Обновки на нас замечали все, и первым, конечно же, Хныкин. Он являлся к нам в дом, вёл долгие разговоры о спекуляции, какой вред она наносит государству, что рано или поздно преступники закона понесут суровое, но заслуженное наказание.

Наверное, бабушка это понимала, но при слове «спекуляция» истово крестилась на иконы и восклицала:
– Господь миловал, сроду ничем подобным не занималась.

Верил или нет участковый её словам, сказать трудно. Только уходя, тяжко вздыхал, а бабушка мелко крестила его в спину.

– Я и Борису Безногому попеняю, – говорил Хныкин уже на пороге, – знаю, чем он занимается.

Вслед ему летело танго из чёрной тарелки:
Иди, любимый сын, тебя я провожаю,
В священный бой иди, любимый сын,
Я сам тебя от сердца отрываю,
Ведь ты же у меня один.


Катило к августу жаркое оренбургское лето. В наш магазин завезли в бочках со льдом громадных осетров из Гурьева. Мы растащили лёд, но он был невкусный, солоноватый и пропахший рыбой. Вдруг кто-то вспомнил про Бориса Безногого. И правда, давно мы не слышали грома подшипниковых колёс его тележки, лая верного Тобика.

– Уехал Борис, вернулся на родину, – сказали мама с бабушкой.

Но улица шепталась:
– Как же, на родину. Письмо получил, что угнали его семью в Германию, никого в живых не осталось.
– Куда же он тогда поехал?
– А никуда. Слышала, под поезд бросился вместе с Тобиком.

Да, загадка, тайна. Мама с бабушкой говорят одно, улица – другое.

Но тут в продаже появился кукольный пластмассовый сервиз прелестного розового цвета, чашечки, блюдечки, тарелочки – всё как настоящее, только крохотное. Мы обтирали прилавки, любуясь посудой, она мне снилась. Наконец, не вынеся вида моих страданий, то ли желая отвлечь от разговоров о судьбе Бориса, мама с бабушкой всё же купили мне это розовое чудо.

Тут уж стало не до Бориса: в самом деле, какая Германия, какой плен, когда рядом игрушка?

Пусть буду я валяться под откосом,
С разбитой грудью у чужих дорог,
И по моим по шелковистым косам
Пройдёт немецкий кованый сапог.
Мой милый друг, забудь про эти косы,
Они мертвы, им больше не расти,
Забудь калитку, травяные росы,
Забудь про всё. Но только отомсти.
Услышь меня за тёмными лесами,
Убей врага, мучителя убей…
Письмо писала горькими слезами
Печалью запечатала своей.

Иногда думаю: многое, может, даже половину оставшейся жизни отдала бы за то, чтобы хотя бы на час оказаться в пятидесятых годах, на Пролетарской улице, в нашем дворе, где мама с бабушкой в платьях из штапеля, и все живые, весёлые, и рядом мы, все четверо. Никто и никогда не любил и не полюбит нас так, как любили они. Но эта простая истина приходит лишь с сединой, под ритмы танго:
Вот я снова одна у порога,
Словно тополь у края села.
Где же ты, милый, какая дорога
Далеко так тебя завела?


Татьяна БЕЛОЗЁРОВА,
г. Орск, Оренбургская область
Фото: Depositphotos/PhotoXPress.ru


Опубликовано в №18, май 2018 года