Зуб золотой
14.11.2018 15:10
ЗубСтарики Пятёркин и Ларин учинили в привокзальном буфете драку. Вышло совсем безобразно: с мордобоем, оскорблениями, так что пришлось разнимать дерущихся по углам и доставлять в милицию.

Ивана Ивановича Пятёркина произошедшее не удивило, потому как погода стояла препохабная, а он давно приметил, что в грозу, дождь, метель, наводнение дела у него никуда не шли. Однажды случилась сильная гроза, и у него сгорела в огороде баня, другая гроза подожгла сарай. Тогда всех рассмешил петух, бегавший с опущенным хвостом среди пожарных и, как на соперника, воинственно наскакивал на стену огня. И даже в детстве, когда немцы согнали их, будущих узников, на станцию, чтобы везти работать на военные заводы, помнится, лил дождь. В ожидании поезда они простояли часа два, робко озираясь на блестевшие в свете прожекторов каски и нагрудные бляхи жандармов.

Накануне памятного дня перед дракой тоже нагнало туч, сделалось ветрено и слякотно, хотя пора было наступить морозам. Всю ночь Ивану Ивановичу слышался стук дождя по стеклу, и во сне он крепче укутывался в одеяло и хватался руками за спинку, бессознательно опасаясь, что его может намочить или вообще смыть с кровати.

Во дворе у него росла старая развесистая берёза, и утром, когда рассвело, она гнулась под ветром, длинно вытягивала ветви и роняла листья. Смотреть на берёзу по утрам стало для Пятёркина привычным. Сейчас берёза напоминала растрёпанную старуху, которая пыталась запахнуться в разлетавшиеся одежды и для устойчивости опиралась на сучковатую палку-ствол.

– Смотри, не улети, болезная, – пожалел он берёзу, а затем вспомнил о себе: – Не к добру такая непогодень. Хоть из дома не выходи.

В этот день Иван Иванович собирался на рынок и, одеваясь перед зеркалом, всё время помнил о дожде, испытывая мутное, недоброе предчувствие надвигавшихся неприятностей. Какой-то гнилой червячок обречённо сосал внутри, будто его, Пятёркина, куда-то насильно тащили, а у него даже не было сил сопротивляться.

Виктора Сергеевича Ларина Пятёркин встретил в крытых мясных рядах, где укрывался от непогоды. Пятёркин стоял у застеклённых дверей, хмуро смотрел на дождь, на разлившиеся по привокзальной площади лужи. В хорошую погоду он любил сюда приходить. Особенно ему нравилось, что здесь постоянно витал дух торопливой и бесшабашной весёлости, когда привокзальная площадь заполнялась пассажирами, сметавшими с прилавков всё яблочное, квашеное и солёное изобилие. Но сейчас пассажиров было мало, из открытых дверей дуло, сквозной ветер приносил со станции кислый запах гари и мазута, и думалось только об одном: как скоро начнутся неприятности?

Тут-то и появился Ларин.

Виктор Сергеевич степенно вышагивал по проходу между прилавками. Он даже не шёл, а словно нёс внутри, боясь расплескать, некий сосуд, исполненный истинного уважения к самому себе. Пятёркин произошедшей перемене не удивился: от знакомых он уже слышал, что, как бывший малолетний узник, Ларин недавно получил из Германии денежную компенсацию. Ничего тут особенного не было, получали многие. Но Ларин, опять же по словам знакомых, от нежданно свалившихся денег задурил – не стал, как сначала хотел, менять в избе два нижних венца и крыть новым шифером крышу, а купил себе серебряный портсигар и вставил золотые зубы, два полных ряда. В этот тусклый день зубы тоже сияли в свете электрических ламп, словно у Ларина, как только он открывал рот, внутри загорался огонь и осыпал всё вокруг искрами.

Неприятно удивило Ивана Ивановича другое: как снисходительно поглядел на него Витька Ларин. Так поглядел, словно снизошёл, словно откуда-то с верхотуры сделал по ступенькам несколько шагов. И всё бы ничего, поглядел бы и пошёл дальше, затаив торжество, но Ларину для пущего превосходства вдруг потребовалось пригласить Ивана Ивановича в буфет отметить встречу. У Пятёркина вновь засосал внутри гнилой червячок, появились мутные предчувствия, но он почему-то не распрощался, а дал себя уговорить.

С Лариным они никогда не дружили, хотя в детстве соседствовали на одной улице и к немцам их угоняли вместе. Пятёркин уехал недалеко – сумел убежать. Когда их ночью, мокрых и грязных, как мелкая картошка, загрузили в загоны и повезли, он с несколькими пацанами протиснулся в незарешечённое по недогляду окошко и спрыгнул. Вылезая, уговаривал бежать соседского Ларина, но тот забоялся.

Выпрыгнул Иван Иванович неудачно (вот он, дождь-то!), сломал ногу, и пацаны на третьи сутки волоком дотащили его до дома. А Витьку Ларина увезли не на немецкие военные заводы, а оставили работать километрах в ста от дома, на эстонском хуторе.

Витька пробатрачил у эстонцев два года, после освобождения вернулся домой и привёз на ручной тележке два мешка ценной по тем временам соли.

– Зачем же столько соли привёз, сынок? – плача после разлуки, спрашивала мать. – Ты лучше бы сытых харчей доставил, если была такая возможность.

Но потом признала его правоту: привезённую соль в последний военный и первый послевоенный голодные годы они выменивали на сытые харчи, которыми можно было нагрузить не только ручную тележку, а целый конный воз. Витька своим богатством дорожил, никому не доверяя в долг, делая исключение лишь Пятёркину, которому, помня о случае в вагоне, он, заискивая, давал полизать соли бесплатно.

В буфете Ларин взял закуски, водки и поставил бутылку на стол с крепким стуком, как бы утверждая за собой это место. Было видно, что он от всего получает удовольствие – и что собирается выпить, и что угощает Пятёркина, и, главное, что у него теперь имеются на всё это деньги. Они разлили водку по картонным стаканчикам и выпили. Ларин постучал ногтем по обретённым зубам.

– Проволоку мoгу перегрызть, – сообщил он и для пущей убедительности надкусил бутылочную пробку, чтобы показать, какие следы оставили на ней зубы.

«Какой он, к лешему, узник, – недоумевал Иван Иванович. – Здоровый как бык. И ведь возле дома батрачил, не на стороне. Дa и то, коров пасти – горба не наживёшь».

Перед дракой, как и положено, они поспорили. Спop как раз и зашёл о том, можно ли считать Виктора Сергеевича узником или нельзя.

– Разве ты узник, Витька? – сказал Пятёркин. – Не в концлагере же сидел. Не с голодухи подыхал. Узник, ха!
– Не имеет значения. Я там таких страхов натерпелся, почище концлагеря. – Виктор Сергеевич принялся рассказывать, как хотели хозяева его прибить. Когда уже наступали наши войска, нежданно-негаданно объявился на хуторе хозяйский сынок в эсэсовской форме. Родители спрятали его в подполе, в заранее приготовленном схроне, и стали подозрительно и напряжённо поглядывать на Витьку, боясь, что тот их выдаст. Витька перестал даже спать, на ночь уходил в лес отсиживаться.

Иван Иванович, который поначалу, помня о возможных последствиях плохой погоды, старался оставаться спокойным, от буфетного тепла и выпитой водки потерял бдительность и внезапно озлобился. «Это что же получается, – подумал Пятёркин. – Ведь он, щука зубастая, вполне мог убежать. Его как человека просили – бежим. А теперь выходит, он ещё и герой. Узник, так твою. И зубы вставил, щука».

– Ну что, не выдал гада? – спросил он тихим, каким-то звенящим голосом, словно подкрадывался к Ларину, боясь его вспугнуть.
– Не выдал. Хозяева-то ко мне в общем неплохо относились, грех жаловаться, – беззаботно ответил Ларин, который ещё не понял, что на него началась охота, и наливал по второму стаканчику. – Они мне из благодарности и соли из загашника отмерили.
– А немцы тебе, значит, из благодарности и на зубы добавили?

Дались Пятёркину эти зубы! Но он уже не мог остановиться, так было обидно! Витька же имел возможность бежать, как все, а не бежал. Струсил, курва. Вроде как самовольно в плен сдался.

– А ведь ты, Витька, курва. Соли он привёз, а! Прихвостень фашистский.

Ларин отставил бутылку и недоумённо поглядел на Ивана Ивановича: с чего это тот взбеленился? Может, оттого и злится, что завидует? Ссориться ему не хотелось, но радость уходила, словно сосуд, который он нёс в себе, дурацкий Ванька исподтишка подло кокнул, и сосуд дал течь. И по мере того, как вытекало из сосуда всё хорошее, он наполнялся чем-то мелким, хитрым и мстительным. И ещё оттого, что на смену хорошему приходило плохое, и не по его вине, – Виктору Сергеевичу тоже стало обидно.

– Да ты мне никак завидуешь, Ваня? – спросил он с какой-то удивительно кроткой и потому особенно гаденькой улыбкой. Он тоже почувствовал, что его понесло. – Сейчас, поди, и локти кусаешь, что сбежал.
– Ну, курва…
– Кусаешь, кусаешь, – Ларин заметил в глазах Ивана Ивановича растерянность и беззащитность, хрупкую, как ветка на морозе, и ему хотелось взять эту замёрзшую ветку двумя руками и переломить об колено. – Ты мне всегда завидовал. Сам свою жизнь нищим прожил и другим желал.
– Я – нищим?
– А то кто.
– Да ты, если рассудить, предатель. Шкура.
– Тю-тю-тю… Дай-ка мне свою руку. – Ларин злился, но сдерживал себя, стараясь говорить твёрдо, а тут как бы и совсем успокоился. – Руку дай.
– Зачем?
– Ну дай, дай.
– Если мириться, зря стараешься, я тебя с детства как букварь изучил, шкура.
– Боишься, что ли?

Иван Иванович нерешительно протянул ладонь, и Лапин, наклонившись над столом, быстро, точно мелкий хищник, цапнул его зубами за палец, крепко сжал, подержал немного и отпустил, словно выплюнул.

– Ты что, идиот?
– Проверка на прочность, – удовлетворённо пояснил Ларин и снова пощёлкал себя по зубам. – Я же говорю, проволоку могу перегрызть.
– Дa ты, гад, ещё и изгаляешься, – только и успел выкрикнуть Пятёркин, потому что в следующий момент размахнулся и, сметая рукавом тарелки, стаканчики и бутылку, зазвездил Ларину по лицу. Потом они быстро сцепились в клубок, повалились на пол, и было уже не понять, где чья голова, рука и нога и кто из двоих озлобленно кричит: «Щука зубастая! Зубы! Зубы не трожь».

Их разнял патрульный милиционер и отвёл в отделение. Ларина отпустили почти сразу, Пятёркина, как зачинщика, – после уплаты штрафа только к вечеру. По дороге к дому на Ивана Ивановича снизошёл покой, было хорошо оттого, что жизнь снова вернулась на плавный ход. И тут, наверное, не обошлось без погоды: пока он сидел, ветер и дождь стихли, небо затянули тонкие, как бумага, облака. Листва на деревьях успела пообсохнуть, и от неё по городу разливался тот осенний тускло-мягкий свет, какой исходит от подёрнутых пеплом, но ещё не погасших углей.

Гopoд, в котором жил Пятёркин, был невелик и издали походил на пирамиду. На окраине, где среди лугов и поскотин начинались улицы, дома стояли низкие, разбросанные кое-как, но дальше, расчистив вокруг себя пространство, прочно утвердились кирпичные пятистенки и коттеджи; в самом же центре высились многоэтажки, и венчала всё труба старой обувной фабрики, густо дымившая в промозглое небо. Иван Иванович обитал на окраине, где дома были разбросаны кое-как, и могло показаться, что идти домой ему надо всё время под гору, но это был лишь обман зрения – город стоял на плоском, как блин, месте.

Дома Пятёркин затопил плиту и выглянул в окна на старую берёзу. Она распрямилась, мелкая листва уже не летала по ветру искрами, а, опадая, кружилась вокруг своей оси, словно затягиваемая водоворотом, и, казалось, хотела пробуравить землю.
Ночью Иван Иванович спал спокойно, не боясь, что его смоет с кровати дождём, слушая сквозь сон непонятное постукивание и поскрипывание. Это ударил первый мороз, и к утру окно в его комнате разрисовало разлапистыми узорами.

Владимир КЛЕВЦОВ,
г. Псков
Фото: Depositphotos/PhotoXPress.ru

Опубликовано в №45, ноябрь 2018 года