Жиличка
10.09.2019 16:06
ЖиличкаМирона на старости лет бес торкнул в ребро. Так торкнул, что сердце сначала замерло, а потом затарахтело, как швейная машинка жены Раисы.

Весной у них в избе сняла комнату пианистка. От «Газели» к крыльцу взволнованно метался пёстрый сарафан. Задевая за всё полями, колыхалась полупрозрачная огромная шляпа. Зеркальные очки съехали на кончик потного, в росинках, носика. Под мышкой жиличка зажимала обвисшую белую мочалку – собака.

Пёстрый сарафан заламывал стрекозиные лапки и вскрикивал, попискивал милым насморочным голоском: «Ах, осторожно! Ах, «Каваи»!» Лакированный остов пианино дрейфовал одинокой шоколадной льдиной в зелёной траве.
– Мужик, подсобил бы! – крикнул такелажник.
– У него простата! – возмутилась жена Раиса. – Врач не разрешил тяжёлое подымать!

И вовсе ни к чему было знакомить чужих людей с тайнами Мироновой медкарты. Раиса следила с крыльца за разгрузкой вещей. Вещи были непрактичными. Плетёное кресло-качалка, лакированная крутящаяся табуреточка, рулон ковра. Книжная полка, связка тяжёлых журналов, лёгонькая сумка на колёсиках. Пианино привезли – хорошо, значит, жиличка не нарушит договор, приехала надолго, будет доход.

Вечером прибыл лысенький настройщик. Обхаживал пианино, вставал, садился, тенькал клавишами… И вдруг деревню огласили напоённые торжественным гулом, непривычные для этих мест трели и рокоты. Верховодили полногрудые, звучные, женские звуки. Иногда врывалось легкомысленное щебетание, будто сестрички сговаривались о своём, девичьем. Время от времени грозным басом вмешивался папаша. Дрожали стёкла: бам-м-м! Ба-дам!

Возившийся в ограде Мирон сначала не обращал внимания: вроде телевизор в избе включили. Однако никакого сравнения между телевизором и живыми, упругими звуками. Будто чистая река плескалась в берегах, перекатывала камушки, набегала волнами.

Мирон боялся, что Раиса заворчит: «Ну, забухтели, завели концертину с оркестром. Тоска зелёная, в ушах звенит». Она могла и не такое брякнуть. И телевизор всегда переключала на Кадышеву или на «О боже, какой мужчина».

Но сейчас Раиса могуче выпрямилась посреди грядок с пучком укропа и надолго задумчиво и красиво замерла. Хоть про неё пой: «Ах, какая женщина!» Вся монументально освещённая закатом. Закат предвещал отличную погоду, правда, ветреную. Да ведь и за «фортепьяну» пианистка неплохо заплатила, можно потерпеть.

У них прямо не село стало, а фестиваль классической музыки под открытым небом, будто в каком западном герцогстве. Окрестные собаки поначалу сильно взволновались и попытались внести лепту. Только белая собака пианистки привычно дремала под роялем, положив морду на лапы и помаргивая белобрысыми коровьими ресницами.

– Она глухая, шестнадцать лет. Но по вибрации помнит каждую пьесу, – уверяла жиличка.

Оказалось, исключительно ради собаки пианистка поселилась в деревне: посоветовали собачьи доктора. Чтобы поправляла здоровье на свежем воздухе, щипала травку, нюхала цветочки.

Вроде взрослые люди эти городские – а хуже маленьких, ей-богу.

– Что, втюрился в жиличку-то? Втю-юрился, вижу, не слепая. Всё под окнами шастаешь.
Раиса швырнула под нос мужа блюдце с домашним протёртым творожком – у Мирона была язва. Раисин выпад казался настолько глупым и не соответствовал действительности, что Мирон только развёл руками. Говорят, у женщин в Раисином возрасте, в этой их непонятной бабьей паузе, напрочь сносит крышу.
Жена напомнила:
– А голая-то она на одеяле загорала, не помнишь? А ты туда-сюда, туда-сюда, будто по делу. Известно, по какому делу. Ожил, расцвёл клён-то твой опавший, клён заледенелый? – изобретательная Раиса не стеснялась в выражениях. Мироново достоинство сравнивалось то с кривым сучком, то с сухим прутиком со сморщенными ягодками, то ещё с чем-нибудь непотребным, тьфу.

– А глаза-то в титёшник запускал – а там срамота, глянуть не на что! – Раиса гордо колыхала пудовыми грудями в вырезе линялого халата. Не могла простить мужу всё чаще приключавшихся конфузов в супружеской постели.

А что и было у Мирона с жиличкой – так это разок перекинулись словом у крыльца. Она сидела, вытянув лёгкие босые ноги на собаке. Собаке нравилось быть ковриком. Пианистка из-под стрекозиных очков наблюдала за Мироном, управлявшимся в ограде.

– Вы похожи на актёра Станислава Любшина, которого режиссёры по недоразумению всунули в крестьянскую телогрейку. Подобрали неудачную роль.

Мирон не слышал ни про какого Любшина – не любитель смотреть фильмы. Но ради такого случая сходил в библиотеку. Библиотекарша поискала старые журналы и показала фото. И на артиста-то не похож, болезненный, в чём душа. Глаза, правда, будто с иконы, с чужого лица вырваны.

В Раису, ей-богу, вселился сатана. Мирон десятой дорогой готов был обходить жиличку – да где на десяти сотках разминёшься? А от музыки куда денешься? Хорошо, жена не могла видеть, что с той музыки творилось у Мирона в душе. А творилось вот что: то навалится так тяжко, что продыху нет, – и тут же легче пушинки взметнёт выше забора, выше изб, леса, села. В подвздошной ямке что-то забирает-забирает – а потом ухнет вниз, как с горы. За рёбрами пусто, вздохнуть больно и страшно – будто высосали воздух до последнего пузырька. И тут же прохладной ладошкой проведут – так всё и затоскует.

Как это словами объяснить?

Мирон был человек маленький, проще некуда.

Там же, в библиотеке, решил заодно просмотреть газеты: давно не читал. В интервью певец, объездивший полмира, сказал: «Люди, в принципе, везде одинаковые: две руки, две ноги, голова, писька». И ведь правда. Живут, женятся, рожают – как они с Раисой. По всей земле живут маленькие мироны и раисы.

Только дьяволу неймётся. Чтобы людей разгрести по кучкам и столкнуть лбами, выдумал разные штуки. Приготовил мешки, развязал один – а там несметно золотых монет. Разбросал горстями по всему свету: ползайте, люди, отымайте друг у друга! Второй мешок опрокинул – в нём тысяча языков и наречий. А ну-ка, мол, договоритесь между собой.

Чего там, современные дьяволы даже высокие технологии освоили. Да хоть взять мобильную связь. Страна одна, единая, небо над ней одно, невидимые радиоволны пронизывает воздух. Так ведь и воздух ухитрились ломтями разломать.

У Раисы МТС, у двоюродной сестры Елизаветы из райцентра – «Билайн». Дружные, не разлей вода, сестрички как-то принялись подсчитывать, кто больше тратит на переговоры. Слово за слово – разругались в прах. И через СМС друг друга облаяли, и в чёрный список навечно внесли, и мужьям и детям наказали: чтоб на похороны не пускать.

Смех и грех. Прямо «Как поссорились Раиса Ивановна с Елизаветой Никифоровной».

И только музыка… И только музыка была от Бога. Музыке не надо никакого толмача, каждого без слов проймёт до сердца. Маленькая пианистка казалась пришелицей, будто её родила не живая женщина, не тёплая, пахнущая морковью чёрная земля.

Раиса, как дурная кобыла, всхрапывая, неслась по кочкам. Кнутом бы вытянуть по широкому крупу взбесившуюся бабу – да Мирон в жизни её пальцем не тронул. Мудрая-то жена сор из избы не вынесет, ничего такого о мужике не только не расскажет, а, напротив, спрячет глубже. Тем более и не было ничего такого, одна глупая игра воображения в Раисином мозгу.

На улице в кучке соседок она кивала на свой дом:
– Мой-то… Гляди, внуки растут – а он за этой… Трётся, зыркает. Было бы на что. Страшна как смерть. Собака – и та на кости не бросается.

Хитрые соседки, злокачественные сплетницы, в лицо сочувствовали, качали головами, возмущались, ловко вытягивали из Раисы подозрения. А за спиной сороки стрекотали, смеялись над ней же.

Мирон в знак протеста пробовал пить. Но, как говорится, хватало, чтоб растревожиться, но не хватало, чтобы успокоиться.

А ведь по жизни Раиса была совсем не дура. В далёкой молодости она глянулась Мирону женской статью (на голову его выше), весёлым нравом, матрёшкиной чернобровостью, пышущим румянцем.

До сих пор помнит: ехал на работу в маршрутном автобусе. Хмарь, глаза бы никого не видели. Сентябрьские мутные потоки льют по окошкам, от пассажиров воняет мокрой псиной. Все в салоне нахохлившиеся, понурые, качаются сырыми тряпочками под поручнями.

А на одной остановке дверь распахивается, и смело лезет блестящий от дождя огромный, нестерпимо яркий и полосатый, как пляжный, зонт. А за ним деваха – крупная, круглая, крепкая, в плаще из болоньи. И никак тот зонт не желает складываться, что страшно смешит пассажирку. Прямо солнышко в автобус вкатилось. Крикнула:
– Эй, чего такие дохлые? Хоть бы кто обсушил, обогрел, – и ткнула в бок Мирона – он оказался ближе всех.

Тут же несколько мужчин выразило большое желание согреть красавицу – да Мирон первым очухался, шутя охватил смеющуюся соседку за талию. Талия была богатая – руки не хватило. Никому не отдам! И не отдал.

Что она в нём нашла – удивительно. Такая ведь только подмигни – любой зажмурившись пойдёт. А ей только Миронушка нужен.

И правильно: зажмурившийся-то молодец глаза утром продерёт, в штаны впрыгнет – и дёру, чтоб не захомутали. А у Мирона серьёзные намерения: штамп в паспорте, свадьба в районной столовке, гладкое золотое кольцо. Хотите верьте, хотите нет – тогда государство обручальные кольца молодожёнам выдавало бесплатно. Холостяцкая квартирка своя, от ЖЭКа – он сантехником работал.

Жестоко страдавший с похмелья бригадир каждое утро хмуро инструктировал: «Носки у всех точно не дырявые? Чистые, постиранные? Смотрите мне. А то хозяйки жалуются: квартиру после вас не выветришь. И чтобы мне выражаться культурно. За мат буду лишать премиальных».

Вот говорите – сантехник. А это ещё посмотреть, кто важнее – простой сантехник-водопроводчик или начальник. Мирон в отпуск выйдет – его десять раз разыщут, вызовут на аварийные ситуации, оплатят такси. «Миронушка, выручи, без тебя как без рук!» А начальник по полгода прохлаждается на курортах и липовых больничных – его и забудут как выглядит.

Сантехник нигде не пропадёт: при любом строе, хоть при коммунистах, хоть при буржуях, жильцы всегда будут выделять продукты жизнедеятельности.

А вот жену в перестройку сократили, она работала поварихой в саду. Садики тогда пустели и проваливались в демографические воронки один за другим. Сунулась в рестораны, кафе – те тоже едва держались. Тёмные улицы были пусты и опасны, народ сидел по домам за решётками и крепкими засовами, уткнувшись в «Дикую Розу».

Ну, да Раиса не из таковских, кто лапки кверху. Покупала «ножки Буша», вымачивала в специях, шпиговала чесноком. Для глянцевого румянца обжаривала в сахаре, в апельсиновой тёртой шкурке. Утром переминалась у заводской проходной. В руках – лоток, крытый чистым полотенцем. Мало кто из работяг мог устоять перед фольговым рожком, из которого зазывно торчал благоухающий, поджаристый окорочок в прозрачном кружевце из застывшего желеобразного жирка.

Днём торговля бойко шла в центре: горячая домашняя курятинка пользовалась спросом у офисного люда. Вечером Раиса выходила на перрон к проходящим поездам – тоже рвали из рук.

Так расторговалась – купила сыну и дочери по городской квартире. Сейчас-то лавочку прикрыли. Ешьте, люди добрые, добела вываренную, мертвенную магазинную гриль-птицу!

У жилички умерла собака. Всяких-разных смертей на своём веку Мирон повидал. Их бригада коммунальщиков в микрорайоне являлась как бы похоронной командой, бюро ритуальных услуг. Дети хоронили отцов, матери – детей, братья – сестёр. По-разному себя вели: каменели, рыдали, бились в истерике.

А вот такого горя, да ещё по собаке, Мирон не помнил.

– Вы поможете? – голосок у жилички был выплаканный, слабенький. Как всегда, глаза спрятаны за стрекозьими гранёными стёклами. – Я заплачу.

Личико вытянутое, бледненькое и даже с синевой, как меловая побелка для садовых деревьев. Вот до чего себя довела.

Мирон прикатил садовую тачку. Жиличка устлала её дорогим шёлковым покрывалом – на него давно поглядывала Раиса и прикидывала, за сколько квартирантка уступит. Собака, как все покойники, оказалась тяжёлой, да ещё и раскормила её хозяйка.
Они, нагнувшись, взялись за шёлковые напрягшиеся углы. Ещё никогда их дыхание не пересекалось, ни разу они не были так близки. На жиличке было чёрное мерцающее концертное платье. Сильно открытое, лямки спадали с костлявых плечиков. Видно, ничего более подходящего для траура не нашлось.

Его накалившиеся на солнце, корявые, загорелые до черноты руки будто нечаянно жарко касались её прохладных голубоватых рук. Прямо перед глазами (блудливыми – подсказала бы Раиса) в глубоком вырезе болтались и сталкивались, как языки колокольчиков, вялые нежные грудки с бледно-розовыми горошинами сосков. Только руку протяни, запусти вглубь, сграбастай в кулак, сожми, чтобы вскрикнула от боли. Грубо сдёрни лямки до пояса и ниже – и ртом прилипни, и мни всё, что под губы попадётся… Мирон испугался, что жиличка заметит его возбуждение.

Погромыхали за огородами, чтобы не привлекать внимания к маленькой траурной процессии.

Недалеко за деревней на взгорке, в сухом месте, Мирон копал под берёзой яму метр на метр. Жиличка, откинув покрывало, по-бабьи качалась над собакой туда и сюда. Послушно раскрошила и посыпала шёлковый кокон сухим комочком глины. Когда Мирон бросил последнюю лопату, легла на влажно темнеющий четырёхугольник, охватила лёгкими руками – и замерла.

Мирон посидел, деликатно пожевал пряную травинку. Поняв, что это надолго, сходил к реке, искупался. Надёргал большой пук ромашек, колокольчиков, ещё какой-то растительности. Уложил на могиле. Жиличка лежала в той же позе. На защекотавшие её стебли не отреагировала.

Закатывалось солнышко. В душе шевелилось неспокойное, нехорошее чувство из-за Раисы. Она с утра уехала в город к детям. Но ведь соседки – трёхглазки, они такие: два глаза по хозяйству, а третий шныряет по улице. Всё доложат Раисе и ещё от себя добавят.

Несмело погладил жиличку по голой спине, по нежной перламутровой цепке позвонков: «Ну-ну». Осторожно перевернул. Ямка, где лежало лицо, – хоть землю выжимай. Всхлипнула, вцепилась в Мирона: будто неведомая рука тащила её в могилу – и только Мирон мог спасти, не пустить в сырую землю.

В августе пошли дожди. Во дворе стояла та же «Газель» под тентом. Бегали мужики в дождевиках, шуршали полиэтиленом, укутывая шоколадное тело пианино. Жиличка высунулась из кабины, окликнула Мирона:
– Пожалуйста… Ухаживайте за могилкой, – сунула в руку трубочку купюр. Хотел вернуть – её пальцы отпрянули, будто от ожога, сиротливо спрятались под длинным вязаным рукавом.

Раиса честь по чести стребовала с жилички неустойку за то, что съезжала раньше оговорённого времени. Мирон надеялся: хоть теперь взбеленившаяся супруга успокоится. Но дни тащились до воя одинаково: с утра жена вставала угрюмая, цеплялась к какой-нибудь ерунде. Ворчание перетекало в упрёки, упрёки – в причитания, причитания – в слёзы и даже в аккуратное, избранное швыряние небьющейся посуды.

Истово, болезненно выпытывала у Мирона: как у них с жиличкой всё было. Обещала, подбоченившись: она, Раиса, в постели тоже способная, и не такие фортели выкинет. Требовала деталей. Не слыша их от Мирона, фантазировала сама – да в таких ужасных словах, сопровождаемых такими телодвижениями… Она ревновала Мирона тяжело, грубо, грязно, по-мужски.

– Ничего же не было! – в отчаянии отбивался Мирон. Голос звучал тонко и фальшиво, как у нашкодившего пацанёнка. В очередной раз Раиса, обозвав мужа импотентом, со всей силы брякнула перед ним чашку с жиденькой кашкой. Тёплая овсяная капля повисла на мироновом носу.

Он утёрся, подумал. Встал и полез на полати за старым, ещё фанерным чемоданом. Раиса молча смотрела, как он бросает в чемодан бельишко, запасной свитер, мыльно-рыльные принадлежности. Выгреб из ящика комода несколько сторублёвок и одну пятисотенную.

– Ехай! Ехай к своей, думаешь, не знаю? Снюхались, сговорились! Да тритесь, долбитесь вы досыта, хоть вверх ногами, хоть до дыр! – выкрикнула Раиса вслед. Рухнула, где стояла, и завыла, как по покойнику, в утеху соседкам.

Мирон только и делал в трёхкомнатной квартире сына, что ходил в носках на цыпочках за всеми и всюду тушил свет. Эти молодые совсем не экономят электричество! В каждой комнате по три-четыре настенных и напольных светильника, не считая весёлой иллюминации под потолком. И лампочки всё мощные, на 150 ватт. Глаза после избяной полутьмы с непривычки резало.

– Папа, вы зачем выключили бра в ванной? Я там за вечер сто раз бываю, – это недовольная сноха. Но про неожиданный приезд свёкра – молчок. Городская, воспитанная.

Сыну Раиса звонила каждый вечер, удалённо контролировала Мирона. Сын переходил на энергичный полушёпот и уходил в кухню, закрывая за собой дверь. Тоже стал городской, деликатный.

Заполошно собирали внука Лёнечку в школу, как на ядерную войну. По телевизору дяди и тёти за круглым столом с серьёзными, встревоженными лицами обсуждали тему «Как помочь ребёнку пережить синдром 1 Сентября?».

А в Мироновом-то детстве это был – запах тяжёлых мокрых георгинов в палисаднике, скрипучие башмаки, и новенький пенал, и тугие пахучие учебники, и жёсткая и горячая из-под утюга рубаха… Праздник для ребятишек и родителей. А нынче 1 Сентября, оказывается, опасный синдром.

Гости и рыба начинают пованивать на третий день. Мирон чувствовал, что загостился. Неловко сварил один раз щи. Ел, жмурясь и причмокивая от удовольствия, один только сын: щи напомнили ему детство. Внук едва понюхал, а сноха незаметно вылила свою тарелку в унитаз.

Адреса у Мирона не было. Вернее, он был в голове – простой, коротенький, и не так далеко от сына. Водитель «Газели» тогда уточнял вслух.

В одной руке Мирон нёс чемодан, в другой – малость увядший букет. Вчера на работе подарили снохе, и цветы ночь простояли в вазе. С кружевного целлофана капала желтоватая вода и мочила манжет пиджака.

Уже на улице знакомо играло пианино, и чем ближе подходил к дому – тем громче и заливистее. Поднимался по истёртой каменной лестнице – от рулад закладывало уши, колотилось сердце. А когда на звонок открылась дверь – оглушила тишина. Не было никакой музыки, она играла у него в памяти.

– Вы? Что-нибудь случилось? С могилой?

Мирон ассоциировался у неё с собакой и ни с чем, кроме собаки. Только сейчас сообразил: на что он вообще рассчитывал, идя сюда? Чего вообразил, воздвиг в своей глупой башке? Никакого дела жиличке не было до неказистого деревенского мужичка с его хабалистой, ненормальной женой. Он помогал хоронить собаку – не более того. А что на минутку на шею тогда бросилась – так от понятной слабости.

Удивилась цветам, пожала плечами.

– Проходите…

На ней была коротенькая бумазейная пижамка. Всё так же недоумённо – даже в спине читалась насторожённость – провела его в чистую пустоватую комнату и усадила на диван, рядом со старым знакомым – пианино. Ушла в кухню, звякала там чем-то нежным, хрупким.

Мирону в зад упиралась пружина. Приподнял ложе, заглянул в диванное хозяйство. Ну, едрит твою, тяп-ляп, мастеры-ломастеры. Руки бы выдернуть и в то самое место воткнуть.

Покидая избу, Мирон машинально кинул в чемодан свёрток с инструментом (у сына тоже нашлось что подлатать-подремонтировать). Когда пианистка выглянула – он уже развернул тряпичные кармашки и, лёжа на боку, ковырялся в мебельных внутренностях.

– Хозяйка, тряпочку бы – руки вытереть. На раз-два сойдёт. А по-настоящему – и ножки нужно менять.

Пошёл мыть руки. Из-под смесителя ударила и обварила кисть кривая струя кипятка. Ванная протекала, проржавела и была предусмотрительно всюду обложена тряпками.

Чего ни коснись в квартире – без мужской руки всё болталось, перекашивалось, отваливалось, находилось на последнем издыхании и вопияло о помощи. Только к девяти вечера Мирон добрался до кухни. На крохотном раздвижном столе, среди кукольной посудки, стояли его цветы в хрустальной вазе и красивая чёрная бутылка с вином.

Вы не представляете, что может сделать с непьющими голодными людьми крепкое вино, да ещё под микроскопическую закуску. То, что казалось недосягаемым, неразрешимым, мучительным, постыдным, невозможным, – разрешилось и случилось легко, само собой. Руки, протягиваемые то за кусочком хлеба, то за ломтиком ветчины, сталкивались и касались друг друга всё чаще и целенаправленней. Слиянье рук, слиянье губ, души слиянье – жаль, Мирон не интересовался поэзией.

И с какой величайшей нежностью заламывал он слабые податливые руки, ладонями сжимал хрустнувшие скорлупки лопаток. Как властвовал в мягких прохладных, как два увядших лепестка, губах. Она до неприличия жадно отвечала поцелуям! Это было странно и нереально, как если бы на признания в любви ему откликнулись травинка, цветок или птичка.

В этот вечер они окончательно сломали диван, подкосив все четыре ножки. Пианистка опьянела, ослабела, плакала, смеялась, то отталкивала его, то привлекала, охватив голову. Набирала неверной рукой в телефоне номера. Изнемогая, лепетала заплетавшимся, милым насморочным голоском в трубку:
– Поздравьте, друзья мои, я выхожу замуж! Да, вы не ослышались: замуж! Свадьба? Мирончик, когда у нас свадьба?

– Мама, позови папу и включи громкую связь! Я выхожу замуж! О, это удивительный, милый человек! Мама, как я счастлива, но отчего мне хочется плакать? Какая бабушкина фата, какое фамильное кольцо, мама, о чём ты? Ну хорошо, привези. Вот, лучше поговорите с ним. У него удивительное, прекрасное имя – Мирон.

Почти до утра длились визиты, дверь не закрывалась. На пороге возникали душистые женщины и бородатые мужчины. Из прихожей слышались пенное шипение шампанского и деликатное бульканье водки. Восклицания, объятия, поздравления, рукопожатия. И все находили у Мирона сходство с актёром Любшиным.

Пианино дымилось, играя без устали: от знакомых Мирону канкана и собачьего вальса – до каких-то сложных, в четыре руки, наигрышей. Под них по очереди завывали бородатые мужчины и заливались соловьихами надушенные женщины.

Утром Мирон открыл глаза от того, что мёрзла спина, от спазмов и бурчания в животе. Желудок бунтовал после вчерашней оргии и требовал тёплой, обволакивающей, свежесваренной кашки. Комната вокруг, что называется, была вверх дном.

Не было рядом большой и горячей, как печь, Раисы. Вместо неё спала женщина. Худая шея мучительно вытянута, и рот открыт, как у птицы. Желтоватая кожа, морщины. На вид все пятьдесят. Обычная слабая на мужиков баба, как все.

Мирон осторожно вытянул руку из-под чужих жёстких, как парик, волос. Скосил глаз на часы. Полвосьмого. До автобуса минут сорок, успеет.

В автобусе ехало много сельчан, расспрашивали, как сын, внуки. Орало авторадио. И вдруг заткнулось, и поплыла мелодия: сладкая, томная, наивно-бесстыдная и завораживающая. Шум в автобусе умолк.

Мирон вдруг взял чемодан и стал пробиваться к дверям.

– Высади, – велел он шофёру. – Тут, на развилке.

Шофёр хотел сказать, что нечего тут командовать, остановок по требованию не полагается. Но посмотрел на лицо Мирона – и притормозил.

Мирон учится варить слизистые каши и откидывать домашний творог. А также гладить рубашки и завязывать галстук в концерт. Когда пианистка играет, он холодеет и сам себе не верит, что сегодня ночью будет снова ею обладать. Тихонько, горделиво оглядывается на зрителей – и понимает, что никто бы ему тоже не поверил. Летом она попросила его проведать могилу собаки. Просто свинством с его стороны было не зайти к Раисе. Без хозяина тут забор завалился, там у стайки крыша прохудилась. Поневоле пришлось на месяц задержаться в селе. С тех пор так и живёт на два дома: месяц тут – месяц там. И никому не обидно.

…Такой чудный сон снится Мирону, привалившемуся к большой, горячей как печь, Раисе.

Жиличка приезжала летом на собачью могилу. Идя мимо Мироновой избы, замедлила шаг. Раиса пряталась за шторой.

– Твоя, – с непонятным удовлетворением сообщила она мужу. Это был единственный раз, когда она упомянула жиличку после того сумасбродного побега в город. С той поры как отрезало, вот как бочку пробкой заткнуло.

Надежда НЕЛИДОВА,
г. Глазов, Удмуртия
Фото: Depositphotos/PhotoXPress.ru

Опубликовано в №36, сентябрь 2019 года