Перископ торчит из земли |
22.11.2019 00:00 |
Семён Абрамыч пялится на красоток Ранний торговец лесной ягодой громко распевал во дворе-колодце: – Мале-е-е-на, ижави-и-и-ка! Часы показывали восемь пятнадцать. Уверения торговца в свежести только что собранной ягоды, на которой «ещё не просохла роса», вызывали улыбку. Если учесть по меньшей мере двухчасовой путь и время сбора столь нежного продукта, выходило, что ягоду собирали вчера. Роса, скорее всего, давно стекла на дно ведёрок, и в ней плавал подкисший нижний слой изрядно примятой «малены и ижавики». Но торговец понимал: реклама – двигатель торговли. Поэтому примерно полкило отборной, крупной ягоды, уложенной сверху, ждало своего покупателя. Для пущей убедительности на них валялось несколько подозрительно чистых листочков, как бы случайно попавших в ведёрки. Жале со второго этажа, которая без обид откликалась на прозвище «Жало», почти четверть часа допытывалась у торговца о происхождении, времени сбора, сорте и качестве ягод, но так ничего и не купила. Рассерженный торговец смерил её выразительным взглядом и покинул двор, слишком громко расхваливая свой товар. Не прошло и десяти минут, как вслед за продавцом «малены и ижавики» во двор вошёл мацонщик. – Катык, све-е-е-жжи-и! Молоко све-е-е-жжи-и! Творох све-е-е-жжи-и! – маркировал свои продукты мацонщик. (Катык и мацони – кисломолочные продукты. – Ред.) Но ему повезло больше, чем хозяину «малены». Спрос на катык летом возрастает многократно. Жале, замучившая бессмысленными вопросами торговца ягодами, ничего не спросив у мацонщика, купила сразу три банки катыка и два литра молока. – Если молоко скиснет, я тебе его на голову вылью, – на всякий случай предупредила Жале продавца, протягивая ему пустую сменную тару и деньги. – Скорее вода скиснет, – уверил её мацонщик. – На здоровье, уважаемая! Плюнешь на мою папаху, если скиснет, у моей коровы молоко слаще мармелада. – Ладно-ладно, разболтался, мармелад-шоколад… А корову, небось, старыми газетами кормишь, – делано ворчала Жале. – Что ты, что ты, хозяйка! Да если б я свою коровушку газетами кормил, у неё молоко ещё в титях прокисло бы от того, что в газетах написано, – замахал руками незлобивый мацонщик. Выпроводив его, Жале зашлёпала по длинному коридору к соседке Нине – отдавать вчерашний молочный долг. А с улицы уже доносилась другая перекличка. Что-то пискляво тараторила продавщица левой продукции сумгаитского химкомбината. – Яйси, яйси, покупай, не сисняйси! – демонстрировал знание русского языка пожилой мужичок, перекладывая из руки в руку плетёное лукошко с пятью десятками жёлто-розовых деревенских яиц. – Моя куриса старайса, патаму хароши яйса! Через час у почерневшей от времени стены запарковался латаный-перелатаный, когда-то синий «москвичонок». Задрав на узкий тротуар переднее правое колесо, он некоторое время почихал и покашлял, прежде чем замолкнуть. – Па-ма-дор, а-гу-рес, гу-ру-ша, тё-рин! – сиплым голосом выкрикивал водитель-продавец, сгружая небольшие ящики с овощами и фруктами с крыши своего чуда на колёсах. А его компаньон уже укладывал помидоры для тёти Насият в пакет, спущенный на верёвочке с третьего этажа. Убедившись, что внук справляется с подъёмом, тётя Насият приступила к развешиванию белья на верёвке, перекинутой от одного застеклённого балкона к другому. Вслед за наволочками поползли её необъятные панталоны, примерно одинакового размера с наволочками – 80 на 80. На стонущие звуки колёсиков с противоположной стороны выглянула Сона и начала спешно снимать с верёвки свои трусики, выглядевшие оскорбительно мелкими рядом с гигантскими штанами и лифчиками тёти Насият. Когда их нижнее бельё висело рядом, соседи непременно разражались комментариями. – Снова Сона свои сигнальные флажки рядом со знамёнами Насият вывесила, – посмеивался Гасангулу, муж последней. А тем временем на бельевых верёвках выплывали, словно паруса, надутые лёгким ветерком, пододеяльники и простыни тёти Фани. Размахивая рукавами, как крыльями, выстраивались вереницей рубашки Семёна Абрамовича. Порхали разноцветными бабочками пёстрые юбочки и блузочки их внучки Ритули, приехавшей погостить. Сам Семён Абрамович, стоя у распахнутого окна веранды, наслаждался ежедневной процедурой расчёсывания изрядно поредевшей шевелюры. Когда-то у него были густые волнистые каштановые волосы, от коих сейчас мало что осталось. Но он по-прежнему часами мог укладывать их, зачёсывая назад мелким гребнем и приглаживая левой ладонью. Этому вовсе не мешала узкая лента, крепившая на правом глазу кожаную повязку. Семён Абрамович носил её с двадцати лет. Говорят, тогда это было модно, но у него и правда отсутствовал правый глаз – потерял на фронте. Сначала молодой сердцеед Сёмушка очень переживал из-за этой потери, а потом понял, что кожаная повязка на глазу делает его ещё привлекательнее для женщин, придавая некую героическую таинственность, шарм. Даже когда Семёну Абрамовичу стукнуло 85, все понимали, каким гусаром он был в молодости: голубой глаз, почти не поблёкший от старости, излучавший жизнелюбие и обладавший стопроцентным зрением, так и отстреливал вертлявые попки, попадавшие в его охотничьи угодья. Иногда это вызывало бурную реакцию тёти Фани. – Ах ты старый циклоп! – громко возмущалась жена, подкравшись с тыла. – И из могилы будет торчать твой перископ, чтобы на баб пялиться! Но Семён Абрамович, улыбаясь своей дряхлеющей половинке, продолжал щёлкать языком, восхищаясь очередной красоткой. Хотя тётя Фаня и бранила мужа, это давно уже были не те сцены ревности, которые она устраивала в молодости, закатывая истерики с обмороками, грозясь уйти к мамочке. Да так и не ушла. Правда, сейчас появилась новая тема для споров в семье: немецкая покаянная квота для евреев. Семён Абрамович ни в какую не соглашался на выезд в Германию. – Ну и дурак! – фыркала жена. – Глаз им отдал, а откуп не принимаешь. – А ты у меня такая умница! Если бы я тебя двумя глазами видел, давно бы бросил. Ты немцам ещё спасибо скажи за это. Ай, Гасангулу, – обращался Семён Абрамович к соседу, с усмешкой наблюдавшему ежедневные дворовые сцены, – скажи, дорогой, за что мы с твоим отцом в прошлом веке бились? Почему немцев гнали, если они сейчас здесь такие желанные гости? Я бы сказал – хозяева! Один твой сын для них офисы строит, другой для них же нашу нефть добывает. Гитлер, дурак, до неё на танках не добрался, а его земляки просто взяли и купили, вместе с нашими потрохами. – Всё течет, Абрамыч, всё меняется, – кивает Гасангулу. – Кроме нашего простодырства. Платят нам гроши за наше же добро, а мы и счастливы. – Наше дело маленькое. – Зато глупость большая. – «Оседлал Кероглу своего Гырата, взмахнул мечо-о-о-ом, а возлюбленная его Нигя-а-а-р…» – загундосил безголосый придурковатый Ани, бряцая указательным пальцем по струнам дряхлого тара, будто по балалайке. – Ани, красавчик, спой что-нибудь повеселее, – окликнул уличного менестреля Семён Абрамович. И Ани, воодушевлённый заказом, начинает новое представление. Теперь он будет терзать струны несчастного тара и уши жильцов двора до тех пор, пока не получит свой «ширван» от сына Гасангулу. Соседи бросают ему сверху денежку помельче, а он, вдохновляясь их вниманием к искусству, продолжает терроризировать «мастерством», думает, что платят за исполнение. А платят за то, чтобы поскорее убрался. И всё равно Ани не уходит, пока не наберёт довольно приличную сумму. Так кто же глупее? – Калинка-малинка, малинка моя! И-и-и-и! А-а-а-а! Сяду-я-гутку-малинку-мая! – юродствует Ани, зажмурившись от удовольствия. Это его коронный номер. – Ещё один со своей малиной, – ворчит Зейнаб, развешивая на бельевой верёвке тюлевую занавеску, в которую, словно в рыболовную сеть, золотыми рыбками заплывают солнечные лучи. День только начинается, и ещё много голосов и звуков принесёт он в старый двор-колодец. Этот двор, как стойкий оловянный солдатик, упорно не хочет прощаться с прошлым, которое всегда кажется лучше. Здесь уже не слышны звуки станка точильщика ножей, призывы стекольщика и старьёвщика. Двадцать первый век изгнал их, как ещё в двадцатом были изгнаны шарманщик и примусник. А новостройки уже подобрались совсем близко и взяли в плотное кольцо старый двор-колодец. Кольцо всё сжимается. Эх, Ани, Ани! Где ты будешь пытать свой древний инструмент? У входа в небоскрёбы? Будут ли там столь же снисходительны к твоему «искусству» и терпеливы к твоему присутствию? – Жизнь – она как картинка-раскраска, – поучает Жале соседку Нину, жалующуюся на нерадивого мужа. – Тебе дают рисунок, а краски ты выбираешь сама. Кто же виноват, если не те выбрала? При чём тут судьба? – Юри-и-ик! – кричит Нина вслед уходящему со двора мужу. – Не забудь купить верёвку! – Для чего? – Чтобы повеситься! – огрызается жена. Она неделю не допросится новую бельевую верёвку – старая оборвалась. – Юрик, не траться зря, я ей подарю, – встревает Насият. – Спасибо, тётя Насият, – обижается Нина. – Не за что. Я ещё не подарила. – Не хочешь яичницу, ешь колбасу. Что тебе ещё надо? – это голос Соны. – Компьютер! – отвечает ей сын. – А «Мерседес» не хочешь? – Хочу! – А кина нуз мякян, деле кабуз мякян, – напевает талышка Хафиза, вытряхивая палас, в котором дыр больше, чем узоров. – Ме патарам гоговар, гаморде весензе… – повторяет маленькая Тина стишок. Она готовится к встрече с дедушкой и бабушкой из Кутаиси. – Не позволю хоронить себя во вражеской земле, хватит с немцев и моего глаза! – слышен приглушённый дверью голос Семёна Абрамовича. – А с меня довольно твоего упрямства! – доносятся ответные всхлипывания тёти Фани. Гюльшан ТОФИК-гызы, Баку Фото: Depositphotos/PhotoXPress.ru Опубликовано в №46, ноябрь 2019 года |