Последний еврей
07.03.2014 20:54
Последний еврейБесконечная цепочка еврейских имён и символов. Авраам, Патриархи, судьи, цари, пророки. Моисей, Самуил, Давид, Соломон, Ирод, Каиафа, Гамалиил, Савл. Иерусалим, Рим, Хазарский каганат, халифаты, Кордова, Генуя. Визири, ростовщики, ювелиры, банкиры, стряпчие. Философы, музыканты, учёные, финансисты, юристы. Спиноза, Дизраэли, Ротшильд, Эйнштейн, Шенберг, Бэни Гудман. Америка, Европа, Папуа – Новая Гвинея, остров Мадагаскар, Житомир, Бердичев, Мозырь. Троцкий, Свердлов, Бен-Гурион, Вейцман, Эйхман. Львов, Одесса, гетто, Краков, Востряковское кладбище, Брайтон-Бич. Тётя Циля, дедушка Хаим, двоюродная сестра Соня, троюродный дядя Гершл из Киева, подруга мамы Аида Серафимовна…

Когда это кончится? Это никогда не кончится. От великого до пустого, от мудрецов до глупцов, с богатыми и нищими, в красоте и уродстве, в бою, страдании, в анекдоте, грязи, с верёвкой на шее, с монеткой за щекой, с колбаской в фольге для сыночка Яшеньки.

И вот в хвосте этой кометы, в самом конце очереди за вечностью, я различаю одну фигуру, вобравшую в себя всё вышеизложенное. Фигура согнулась под грузом величия предков, изнывает от тяжести, она готова продать, променять свою долю. Но кто же такое богатство купит?

Семён Михайлович Журчак – единственный еврей, проживающий в центре одной захолустной вселенной.

Это мужчина пятидесяти с лишним лет, склонный к полноте, с покатыми плечами. Глаза у него маленькие, сидят глубоко, как будто вечно прищурены. Семён Журчак давно полысел, редкий детский пушок стелется по его затылку и за ушами. Зато брови похожи на заросли кустов самшита: такие же жёсткие, колючие и плотные. Сейчас они почти совсем седые, а раньше, в молодости, были иссиня-чёрные, словно их макали в чернильницу.

Мы безнадёжно связаны, знакомы намертво. Я испытываю нежные чувства к его племяннице.

Семён Михайлович стоит на мосту через речку и тяжело дышит. Он объелся в чайхане и с трудом переставляет ноги. Ему нельзя переедать, у него болит сердце, и боль отдаётся в правую руку. Ему сегодня отказали в парикмахерской, чуть было не закрыли в поликлинике, он должен четыреста пятьдесят рублей в лавке детской обуви, а ещё приехал этот безумный родственник, то бишь я, и принёс с собой запах цурес. То есть большой беды.

– Семён, ты будешь героем. Я напишу в газету, и о тебе прочтут в Кремле. Весь Израиль узнает о Семёне Журчаке.
– Тише, тише, что ты говоришь! Это значит, что Журчак на грани грандиозного шухера? Это ужасно.
– Что ужасно?
– Я не знаю… А в Твери прочтут?
– Вряд ли. Ты хочешь, чтобы о тебе узнали в Твери?
– Нет! Нет! Ты бывал в тверской синагоге?
– Не бывал.
– Прекрасное античное здание. Но какие же там гадкие люди евреи! Они не пригласили меня за общий стол! А ведь знали: я – человек с района, еду уставший. Стол ломился от еды, как обидно. Я бы отказался, но они даже не предложили!
– Ты ездил в Тверь на религиозный праздник?
– Зачем… Я за подарками от синагоги. Как накопится там, я всегда еду. Конфеты, печенья, консервы. Сладкие подарки. Ты не представляешь, как мне тяжело тащить мешки на себе. Сладкие подарки становятся горькими.
– Смиряться надо, Семён, смиряться.
– Это тебе твой Бог говорит? Попроси Его, чтобы Он и мне помог, а? Дал совет, как жить…
– Нет. Сам у Него проси. Ты же знаешь, Сёма, я человек жестокий, буду тебя мучить, пытать, вопросы задавать и на бумагу записывать.
– Ох, будет цурес! Я прославлюсь. И опять будет цурес!
– Что же делать, сам виноват. Не я, а ты родился евреем.
– Тише! Я никому здесь про это не говорю. И я не еврей!
– А кто ты?
– Я – тверичанин…

В некотором царстве, некотором государстве, в 400 верстах от Москвы, на реке Волге, в устье рек Печёнки и Зуевки, в старинном городе Зуеве (первое упоминание в 1504 году) проживает единственный потомок Авраама по имени Семён Михайлович Журчак. Каким ветром занесло его сюда?

В масштабах района фигура Семёна Михайловича весьма заметна. Детей им на ночь не пугают, но всякий знает: попадёшь к нему в руки – чего-нибудь да лишишься… А не попадёшь, промедлишь, сглупишь – можешь и вовсе ноги протянуть.

Семён Михайлович служит хирургом в районной больнице. То есть в чистилище районного уровня. Страшно впасть в руки Бога Живого. Но ещё страшнее оказаться в палатах русской провинциальной больнички. Это почти всегда – игры в прятки со смертью и повод для родственников позвонить в кафе «Последний путь», что при въезде в город с юго-восточной стороны, и поинтересоваться расценками.

Долгое время Семён Михайлович был единственным жрецом-хирургом на 20 тысяч населения. Резал, лечил, исцелял без продыха, без права на праздники, выходные, спокойные ночи в домашней постели и проч.

У него такая обширная практика, что никакому московскому светиле не светило. В смысле разнообразия – от выправленных вывихов, ампутированных конечностей, вскрытых нарывов и кишечной непроходимости до собирания по частям раздавленных трактористов, пьяных автолюбителей и пронзённых насквозь косами, вилами, топорами и другими предметами хозяйственно-бытового назначения добрых зуевцев…

На операционном столе в перевязочной сидит пьяная молодая женщина в разорванном пёстром платье. Губы у неё вспухшие, разбитые, колени голые, на одной ноге нет туфли. Левую руку она держит на весу, и из ладони на пол сочится кровь.
– О! Доктор! – радостно восклицает она при появлении Семёна Михайловича. – Наконец-то мы встретились, как люди! Смотрите: я к вам в новом платье припёрлась. Вам нравится? Восемьсот пятьдесят рублей, сама поверить не могу.
– Что с рукой? – спрашивает хирург, натягивая перчатки.
– Ерунда! – бодро отвечает женщина. – Защищала народное добро.
– Вас грабили?
– Да. Отстаивала женскую честь.
– Какой ужас! А с каких пор женская честь – народное добро? – интересуется Журчак.
– А чьё же ещё? В нашем городе полно уродов, вроде моего мужа… Он сейчас, небось, трясётся. Он всегда трясётся, когда кровь увидит.

Семён подставляет табуретку и усаживается напротив женщины. Операционная сестра приносит зажим с тампоном, йод и шприц.
– И что же случилось? – спрашивает хирург.
– Ой, доктор, не жить мне на белом свете! – объявляет раненая и обнажает два этажа золотых зубов. – Вот пахаю, пахаю, как лошадь, без сна. Одна радость – получка!
– Это правда, – бурчит хирург, выбрасывая бурые от крови тампоны.
– И что мне валится с этой получки? Лучше женщиной не быть. Тряпочек себе куплю, задницу прикрою. И несчастье – мужик шальной…

Михалыч, а что ты собираешься делать?
– Зашивать.
– И что, заплатки на руке будут?
– Не заплатки, а шрам.

Женщина недоверчиво разглядывает иглу в руках у сестры.
– Так дальше что? – спрашивает Журчак, впрыскивая под кожу новокаин.

– Дальше? Купила я у Павлючки платье, восемьсот пятьдесят рэ. Смотри, оно на мне, всё в ананасах. А мужику моему разрез не понравился.

А разрез-то небольшой, и не по передку, а тут, сбоку. Его и не видно толком… Я надела его, выхожу, душа поёт, как у Клары Лучко. И тут мой придурок – глаза залил – орёт: «Сними!» Я ему: не сниму, на мои деньги куплено. Тогда он хвать свиной нож…
– Какой нож?
– Свиной. Им свиней режут. И орёт ещё пуще: «Не снимешь – на ремни искромсаю!» А мне ведь жалко снимать, ведь только надела. Тогда он раз ножом, раз, раз! И всё по разрезу норовит, гад, чтобы сильнее порвать. Я платье рукой защищала. Только он не больно смелый. Кровь фонтаном брызнула – ножик-то из рук и вывалился. И я сама сюда пришла.
– Молодец, – говорит Семён Михайлович. Он затягивает узелки, обрезает концы и замечает ещё один разрез, куда забыл вколоть новокаин.

Его он зашивает по живому.
– Ой! – вскрикивает женщина. – Чевой-то больно!
– Пустяки, – говорит Сема. – До свадьбы заживёт.

Женщина улыбается.
– Вот я теперь и думаю, Михалыч, засаживать мне мужика в тюрягу или обождать для крайнего случая?
– Не знаю, – отвечает Бегун и снимает перчатки.
– Этот у меня четвёртый, – говорит женщина, осторожно сползая с операционного стола. – Как напасть, все прежние тоже меня били. И все сидят сейчас по зонам. Этого сдам – опять одна останусь.
– Больничный на две недели даю, – замечает врач.
– Ты чё, Михалыч! – вскидывается пострадавшая. – Мне в понедельник на работу. Кто за меня таскать будет?
– Что ж вы, бригадирша, вместе с мужиками грузите?
– Гружу.
– Порвётся рука, – говорит доктор.
– А ты её заново зашьёшь, – смеётся бригадирша и ковыляет к выходу, прихрамывая на босую ногу…

Михаил Семёнович Журчак появился в Зуеве пятнадцать лет назад. Первое время он суетился, прыгал с места на место, ездил по больницам области, норовил удрать в поисках лучшего. Да так и не нашёл. Прикипел, прирос к городишке на Волге и некоторым образом остепенился. Нашёл женщину, обзавёлся детишками. Но счастья не обрёл. Ни еврейского, ни зуевского… И всё-таки вырос в собственных глазах. В других глазах вырасти бедному еврею трудно.

Поликлиника. Кабинет хирурга. Приём уже закончился. Семён Михайлович тоскливо смотрит в окно.
– У тебя что, нет врагов? – интересуется Семен Михайлович.
– Нет, –  говорю я.

Он морщит самшитовые брови.
– Без врагов как-то тревожно, не по себе…
– А с врагами, значит, не тревожно?
– Вот есть враг, и ты его знаешь, и на душе спокойнее. Я тебе не верю… А вообще у меня голова загружена чудовищно. Тяжело мозгам моим. Ты веришь мне?
– Верю.
– Тогда дай совет, как жить?
– Какой совет, Семён? О чём?
– У меня так много проблем… Богатые люди плохо спят. А у меня денег нет, и я совсем не сплю… Идти ли мне в парикмахерскую?
– В парикмахерскую?
– Да. Я не записался, и мне вчера отказали. Антисемиты проклятые… Как ехать к профессору в Москву таким неопрятным?

Он смотрится в зеркальце над рукомойником. Приглаживает три волоска на затылке. Семён Михайлович готовится к защите докторской диссертации. Пишет научную статью про протезирующую пластику передней брюшной стенки у грыженосителей. Пишет – это сильно сказано. Он вымучивает её, рождает в нечеловеческих муках… Буквы не складываются, слова не вмещаются в строчки и торчат наружу, как те самые грыжи. А это лишь первая из пятнадцати необходимых научных работ. Семён отказался от ночных дежурств и операций, семью перевёл на голодный паёк ради науки. А научный руководитель – московский профессор – Сёминых страданий нарочно не видит и заворачивает статейку в пятый раз.

Как только мы с Семёном оказываемся на тротуаре, улица тихо едет под нашими ногами. Мы стоим, а город движется навстречу вместе с домами, переулками, мостами, людьми, небом и дождём. Все встречные горожане почтительно здороваются с главным хирургом.
В парикмахерской нас заворачивают. Сёма опоздал. Как всегда. Пока народ в поликлинике принимал, раздумывал, сомневался, пенял на дождь – очередь ушла.

– Антисемиты проклятые, – ворчит Семён Михайлович, окуная в лужи свои летние ботиночки. – Так моя бабушка по всякому поводу говорила. Когда поперёк неё… И что удивительно – на душе так сразу легко становится, спокойно. Вот какая мудрая женщина была!

Маленький уютный зал городской библиотеки. Пусто, тихо, заплаканные окна, цветы на подоконнике, всюду книги. Семён Михайлович, обложенный ворохом исписанных листов, журнальных вырезок, диктует учёную статью.
– …с появлением новых способов герниопластики…

Я печатаю, он замолкает. Смотрит на экран. В свои бумаги. Он ищет подходящее по смыслу слово. Не находит.
– Мы написали «с появлением новых»?
– Да.
– Уже написали?! Цурес… Это ты написал или уже было?
– Сёма, ты диктуешь, я пишу.
– Да? Сейчас… Как же мне тяжело. Меня никто не поддерживает.
– Семён, я тебя поддерживаю. Сосредоточься.
– Может быть, не писать про болезнь Иценко-Кушинга?
– Ты меня спрашиваешь?
– А вдруг это лишнее? Профессор опять не примет! Он, к сожалению, не еврей. А вот Арон Иудович Левинский, мой профессор из Хабаровского института, тот сразу сказал: Сёмочка, как ваша фамилия? У нас с вами дело пойдёт…

Я больше не могу. Давай с красной строки, я потом подумаю… Пишем, пишем, что мы пишем? «Кровотечения являются периоперационным осложнением…»

Долгое молчание, разглядывание текста, мучительный вздох.
– Ты знаешь… – Семён Михайлович снимает очки с видом человека, готового отдать своё первородство кому угодно, и даже не за тарелку чечевичного супа. – Надо отдохнуть, глаза болят, я ничего не понимаю, запутался… Ты мне поможешь?
– Семён, отдохни, а затем прочти весь текст, вникни.
– Муза меня не посещает. Мне бы в какую-нибудь пещеру забиться. Мне нужен покой, тишина, хорошие мысли и табло с красными буквами.
– Табло?
– Чтобы на нём бежала строчка: «Семен, не переживай, с твоими детками всё хорошо – они сыты и довольны».

В том же царстве, том же государстве, в середине захолустной вселенной, жил никудышный человечишко по имени Мишка Гусыгин. Был он мытарем, а по нраву жестоким и непутёвым. Бил мать, обижал отца, дрался, однажды ему в пьяной драке глаз выкололи вилкой. А он всё не унимался, безобразничал и пил. Никого родных у него не осталось, и, наконец, пришёл его черед. Зимой, лёжа на печи в своей избе, он отморозил ступни. Его привезли в больничку, и он принялся умирать. За месяц справился. Сначала ноги ослабели, потом вообще их чувствовать перестал, перебрался в кровать и не вставал. Всё из него текло неуправляемо, все чувства тормозились. Смерть ползла по нему снизу вверх, лакомясь всем, что встречала на своём пути. А он продолжал. В смысле – пить. Собутыльнички его приносили по-товарищески денатурату и разливали. Вот уже и брюхо у него раздуло, руки и ноги превратились в тугие бутылки, ни пошевелить, ни поднять, и мочевина потекла в кровь, и дышать ему стало нечем, клокотало в груди, и последний глаз у него выпучился, как варёная свёкла.

Но он всё ещё жил, хотя давно уже умер. Он любил с Семёном Михайловичем разговаривать по душам. Пока ещё говорить мог. Всё про рыбалку рассказывал, про дом свой на берегу Волги, про мать несчастную, которая к нему во снах являлась. А Семён Михайлович слушал, сидя рядом на табуреточке. Лечить-то его было невозможно. И вот, чувствуя, что конец его наступает, сказал Мишка Гусыгин хирургу: спасибо тебе, Семён. Душа ты человек. Тебе бы не хирургом, а психологом быть… Я бы тебе дом свой отписал, да не успею.

И умер.

Семён Михайлович был единственным человеком, кто шёл за гробом Мишки Гусыгина.

И вот когда стали они подниматься на гору, к кладбищу, видит Семён, что гроба-то и нет, и Гусыгина нет, а идёт он в толпе странно одетых, разноплеменных людей со своим блеющим, кричащим скотом, в пыли и измождении. Испугался Семён, озирается, пытается людей узнать. И вроде лица родные, и речь знакома… отправились сыны Израилевы из Раамсеса в Сокхоф до шестисот тысяч пеших мужчин, кроме детей. И множество разноплемённых людей вышли с ними, и мелкий и крупный скот, стадо весьма большое. И испекли они из теста, которое вынесли из Египта, пресные лепешки, ибо оно ещё не вскисло потому что выгнаны были из Египта, и не могли медлить, и даже пищи не приготовили себе на дорогу…

«Это что значит – поминок не будет?» – огорчается Семён и вдруг видит, что нет ни горы, ни людей, а стоит он на мосту через Зуевку и тяжело дышит. У него болит сердце, и боль отдаётся в правую руку. Зуевка подо льдом, а Волга вскрылась и несёт чёрно-синюю воду мимо берегов, изб, огородов, разрушенного монастыря, футбольного поля, летней городской эстрады, похожей на оглохшую раковину.

Он кричит вслед ушедшим людям:
– Постойте! Подождите! Возьмите меня, я же свой!!!

Но безжалостный ветер глушит его слова.

В полынье Зуевки баба полощет бельё. Идёт нескончаемый дождь. Мокрая дворняга воет на небо. Семён прячет замёрзшее ухо в тощий воротник плаща.

Максим КУНГАС
Фото: FOTOBANK.RU


Опубликовано в №08, февраль 2014 года