Сватовство есаула
08.04.2015 16:36
Из россказней деда Евстратия

Сватовство есаула– Тем утром случилось светопреставление – меня обсмеяла ворона! И самым натуральным образом! – вздохнул Евстратий Захарович, и я заметил, как он быстро провёл рукой по глазам, смахнул нечаянную слезу. – Обнаковенная ворона! Ну, чё глядите, как тот баран на новые ворота? Правду говорю!.. Стервь чёрная… И хохот у ней, паразитки, был такой кряхтящий, скрэпящий, навроде как стариковский и дюже-дюже смешной…

Значится, кари-ка-тури-вала она меня, погань помоечная… Через всю станицу летела за мной и хохотом закатывалась! С плетня на плетень та с дерева на дерево. Почитай до куреня преследовала. И всю ж дорожку хихикала, подлюка… А я еле-еле тащился та ещё ж и саночки волочил. Ужо на карачках полз, коленок своих не чуял – как деревяшки стали. И вся ж станица видела, многие в припадках от смеху бились. А я с похмелюги понять не мог, чего они регочут. Толь от того, што ворона хохотала, толь – што гарбуза мне Явдоха вручила. Это ж был позор для меня. Получить гарбуза (тыкву. – Ред.) от невесты – позор до гробовой доски! В народе это живёть в веках… И ничем позор тот ужо не отмоешь. Так любовь моя стародавняя… даже не трэщину дала, а разом распалась, распылилась и в прах обратилась.

От как обернулось то моё сватовство. Лучче б и не совался, старый дурень!

И дед замолчал – похоже, далеко отлетел мыслями.

Он достал из коробки единственную спичку и стал чиркать – огня не было. Тогда отбросил коробок и достал из кармана заношенной и выцветшей гимнастёрки зажигалку. Чикал долго – огня всё не было, а когда наконец удалось извлечь небольшой, но стойкий язычок огня, он поднёс его к своей «чумацкой люльке» и смачно затянулся. Выдохнул голубые густые клубы дыма и стал рассказывать:

– А сталось так. Встретился я по дороге на базар с Явдохой Деркачихой, а она ж зазнобой моей была… То по-станичному Явдохой её кликали, вообще-то она – Евдокия.

Встретились… Я ещё издаля поклоны ей отбил – с днём рождения поздравил. Я ж казак! Она оторопела – не ожидала видать, что помню я… ещё…

И я того… вдруг почуял, как крыша с башки моей съезжать почала потихонечку… Камышовая крыша моя ужо давно трухлявая… Помутилось тамочки от приступа любовного. Тут только и понял, что одну её завсегда обожал, а все другие бабы – то было так, от бешенства молодечества в телесах. Жахнуло, как бывало только в молодости, аж глаза потёмки покрыли… И завертелось в старой голове казачьей воспоминанье о былой любови, а в груди огоньки замелькали. Возгорелся там костёр с новой силой, загудел-зашумел. А чё ж, у старых тож бываеть – ишо и как!

И теперь Евстратий Захарович смеялся и оглядывался по сторонам, будто не хотелось ему, чтобы здесь оказались свидетели его откровений.

– В общем, полыхнуло, как бензин в костре – и така-а-я вспышка получилась – ух! Не сдержать! Навроде молниевой атаки, и в энтом зачумлении я подумал: чё ж я, пентюх, раздумываю? Чё тягну мякину? В деревянный капот скоро одягаться, а я всё тягну. Жизня вот-вот кончится, а я так и не побуду законным супругом Евдокии.

Мы ж только ноги переставлять учились, а я ужо поцалуйчиками её одаривал…

И тут ужо боле я не чесался. Взял магарыч – потопал свататься! А что? Висит вон у меня над комодом картинка – «Сватовство майора» называется… От я и посмеялся, а потом кумекаю: ну, а чем хуже будет «Сватовство есаула», а? От и мысля для новой картинки. Красочки бери та й малюй…

Решился я на самые решительные действия – грудь колесом и впэрэд, как говорится… Беру литруху самограю, а в подарок своей коханой казачке – платок. Шикарный платок! Настояшший павлопосадский! Это ж и счас, в наше врэмя буржуйское, «дифцит», как говорил ишо во времена советские артист Райкин.

Платок аж сверкал красками. Жар-птица на нём горела, переливалась – прямо невидаль неописуемая!

А хвокус заключался ишо в том, что в тот день, шестого января, у Явдохи был день рождения. Она прямо в сочельник той, перед Рождеством Христовым, на свет заявилась. Отметину такую поставили ей небеса.

Приодеваюсь я покрасивше, шашку набок, на плечи кожушок, бутыль под полу, а платок в сумочку. С нарисованной на ней ёлочкой и с буквами – «С Новым годом!». И так, чин чинарём, выруливаю из куреня к зазнобе… И тут – на тебе!

Мимо моего плетня сквозит Сенька Шайкин – и ничем его, змея, ужо не сотрёшь! Он, даже не здоровкаясь, загыгыкал:
– Евстрат Захарыч, а давай я тебе вместо колядки про золотую рыбку расскажу, га? Идёть? Нальёшь – не обидишь, ежель понравится?
– Та какая рыбка…

А он, гулливый, не послухав ответу моего, понёсся, як тот хрен с бугра. Загутарил аж взахлёб! И руками замахал-замахал.

– Пошёл, значится, казачина к морю рыбы наловить. Посчастливилось – поймал золотую рыбку! А она, бедолажная, давай ныть-просить та человечьим голосом гутарить: отпусти, бога ради, казак, я любых три желания твои исполню!
Казачина почесал затылок, а он, правду сказать, грешной страстью был весь опутан – бухнуть любил… И желание энто пагубное завсегда при нём было. Он и выпалил: сделай так, чтоб морэ превратилося в горилку… А лучче – чтоб cпотыкачом налилось!

Рыбка хвостиком блеснула, а казак бросился пробовать. Попробовал – истинно cпотыкач!

Думает дальше – второе желание. Придумал: сотвори так, чтоб и Дон наш тож вместо воды cпотыкачом залился. Опять блеснула рыбка золотым хвостиком – а он пробовать. Есть – в Дону не вода, а cпотыкач!

А дальше заклинило казака. Ну никак не придумает третьего желания – хочь репку пой… Думал-думал казак, а потом сплюнул и аж закричал: давай ишшо поллитруху та й катись – плыви на все четыре стороны, разгуливай!

Посмеялись мы с Сенькой. И я подумал: раз повстречался он в сей час такой важный, треба и его присовокупить к делу. А вдруг он неспроста повстречался? Может, задумка такая у тех весталок небесных, что судьбы наши плетуть…
Сенька разглядел, что у меня под кожушком булькает, и ужо вопит:
– Наливай, дидуган, не жлобись – праздник грядёт большой. Побойся Бога, старый!

Я ему из-за полы кожушка бутылёк подал. Так он, шельмец, враз донышко его небесам показал и куцую бородёнку свою к звёздочкам потянул – оторвать не мог, так присосался… Отнял у него бутылёк, спрашиваю:
– Слухай, Семён, ты можешь дружкой побыть на моём сватовстве?

Он в сугроб задом попятился и в снег присел от удивления, тока и сумел выкрикнуть:
– Та я ж, Евстрат Захарыч, с тобой хочь на край света рвану – як в прорубь головой!

И тут я огляделся. Уже опустился тот предпраздничный синий вечерок. В станице слышались весёлые крики, смех… В засыпанных снегом куренях горели огни в окнах – разноцветные, как на фотографии аль в кино. Свечи виднелись в окнах, и казаки сидели с семьями за столами. То ужо приближался-начинался великий праздник. Настроение моё от всей картины той рвануло вверх – стало радостно ещё и оттого, что решился я пойти та взять себе в жёны Евдокию – единственную, что любил всю жизнь.

Так я думал… Сеньке, конечно, ни слова. И всё ж не сдержался, вынул из-за полы кожушка самогон та прямо с горла и приложился… под вой и гыгыканья Сеньки.

Вовек не забуду, как жа мне стало хорошо – и на душе, и в телесах!

От так я оступился благодаря тому Сеньке-босяцюге, хотя хотел придти к Евдокиюшке совсем-совсем тверёзым. Не получилось…

Ну, стало быть, пришли… Псина-волкодав по кличке Гетьман кинулся на нас, сватов незваных. Да так зарычал и ощерился, что мы аж присели. У Сеньки от страха, видать, тормоза сдали – и он затараторил:
– Ты, Гетьманчик, того, подумай, а вдруг тётка Явдоха выгонить нас с куреня та в твою халабуду, га? Где ж ты, бедолажный, ночувать будешь, га? Подумай, долбон зубастый… Подумай, а мы пока пройдём в курень… Вон и хозяюшка в дверях показалась и, видать, в темноте нас не признаёть…

Ввалились мы в ту верандочку , и тут только Евдокия ахнула:
– Та чи это ты, Евстрат? А это ж кто такой бородатый? Чи это ты, шалапут Сэмэн, га?
– Намалювався, – гутарит Сенька, – Евдокия Пантелеевна, так, шо не сотрёшь! Решил вот самолично присоединиться к Евстратию Захарычу и с праздничком та рождением тебя поздравить… Та и ещё делишко имеется, но токо на пороге обсуждать такую сурьёзность не можем. Дело дюже сурьёзное!
– Так проходьтэ, проходьтэ, як шо так, – совсем не радостно ответила Евдокия Пантелеевна.

А Сенька шустро оглядел стены верандочки. На них сплошняком висели кольца домашней колбасы.
– А што если б колбасе этой та крылья приделать, га? – хихикнул он. – Лучшей птицы в мире было б не найти!

Мы засмеялись. Но тут Евдокия Пантелеевна моя будто что-то вспомнила – вдруг громко та властно так гутарит:
– Так, казачки, не сюды вы пришли… А ну гойда за мною!

В курень свой, стало быть, она нас и не пустила. Привела в сарайчик. Он стоял в самом углу лабаза, и там, в тесном закуточке том, усадила нас за стол. Я сразу бутылец свой на стол – бац!

Чиркнула Евдокия спичкой – две свечи запалила и сказала:
– Вы подождите трошки, казачки, зараз закусочек та по рюмочке ж вам поднесу. Треба туточки посидеть, ко мне ж чадушки мои та унучата прийдуть. Поздравлять… и всё такое…

Явдоха мигом принесла закуски и выпивку, и Сенька, как и всегда, самозванно, стал тамадить… Насчёт этого у него никаких тормозов не было, за то ему частенько размалёвывали обличья синюшными фингалами, но он ужо был неисправим.

Крякнули по первой. Наперебой с Семёном наговорили всяких пожеланий моей зазнобе. Я платок поднёс ей в подарок. Она приняла его, раскинула на руках, и вижу – лицо у ней искривилось от плача.

– Ох, запоздал ты, Евстрат, ох, поздно уже ты прочухался! Где ж тебя, казаченько, так довго носило? Всю задушевность былую ветрами уже поразвеяло та дождями посмывало… Ох, и злая, злющая я на тебя! Моя б власть туточки, на свете Божьем, я б тебе всё-всё мужеское хозяйство пообрывала… за все страдання, какие ты принёс нам, жинкам. Не пощадила б тебя, живодёра!

Я аж прилёг на стол от такой нежданной свирепости – не ответил ничего, подумал токо: или выпивка в голову ударила, или вообще сбесилась казачка… И скоренько разлил по третьей. А после неё – враз осмелел. Хотел было произнесть коронную речь свою женихову, про то, что сватать пришел её, а не побасенки гутарить, но тут опять выступил тот придурочный Сенька.

Он подхватился, как чмульной, и заплясал. Замолотил ногами и давай горланить:
Запаршивела вода,
Обмелели реки,
Какова КПСС,
Таковы генсеки!


Гляжу – и Явдоха того… Видать, от злости туды ж – подхватилась из-за стола, прихватила руками подаренный мною платок, растянула его по своим полным круглым плечам и тоже завопила как полоумная:
Растоптала я ботинки,
А мой милый – сапоги;
Каждый день ходи на сходки,
Митинги та митинги…


Мне не понравилась такая несурьёзность та хиханьки дурацкие. Не затем пришмалял! И я психанул:
– Погано спиваешь, Явдоха, – не знаю, как вырвалось у меня, та и понеслось, без руля и без ветрил. – И никогда ты особой певуньей не славилась.
– Зато я довго-довго могу распевать, – хохотнула Евдокия и тут же, повернувшись ко мне, прямо зашипела: – А ты, козлодуй, гарным казаком быв, да? Может, повспоминать? Это не ты подмял меня в ту лунную ночку в садочку, га? А я тебе верила… тебя одного, козла, обожала! От одного зырка твоего бесстыжего в обморок падала. Что, не было? И как же ты ответил на ту мою сердешную любовь, а? Та… почирикал, кобелина, и сбёг, как сволота последняя. А сколько годочков своих молодых я загубила, пока по всему Советскому Союзу шукала тебя, кобеля сволочного? Сколько тех бумаг исписала, всё надеялась найти свого коханого… Дурная баба! А ты прыгал, мастак козлоногий, с одной на другую… Та неча про тебя и гутарить. Ты был казаком, токо недоделанным!

Сенька в стол влип от психической бури невестушки моей. Только беньками и поблескивал туды-сюды… С перепугу опять козырем пошёл. Подхватился, руку за шею загнул, а ноги выкидывать стал, будто отплёвывался от чего-то. Завопил, будто его на кол хотели посадить иль кой-чяво зашшэмили меж прутьями плетня:
Птички яблочки
Клюют стаями.
Ельцин дружбу ведёт
С негодяями.


Явдоха принесла свой старинный самограй та и споила нас. А потом вывесила обоих на своём заборе-плетне, будто тряпьё какое… Змеюка! Мы и висели до самого утра, пока казаки не сняли нас с того плену. А зима – ты токо представь! Правда, тёплая зима, со снежком, и… ласковая.

А как самогон тот дремучий та гремучий разливала нам по стаканам, глянула на меня так злобно, будто я был самый главный вражина на всём билом свете, и тихонько так прогутарила:
– Ох, давно я хотела тебя энтой святой водицей угостить. Ой, давно! Бог там сверху всё-всё бачить и праведность восстанавливает.

От так мы и висели на плетне, как сопли какие… Где-то в кинухе видел – так немцы висели на сталинградских развалинах. И не знаю, может, опять те весталки судьбинушек наших так захотели, что услышал я такой разговор… Висел я, почитай, ужо без сознания, а голоса те впечатались в башку мою, будто их на коже паяльной лампой выжгли. Разговаривала Евдокия с внучкой своей, Верочкой.

– Так, унученька моя, он и скалечил всю мою жизню. Гад ползучий, – отчеканила с ледяной злобой Евдокия.
– Что уж так любила, что ль, бабуля? – тихонько спросила Вера.
– То ж и главная беда – любовь моя несчастная… Каждый в округе скажеть тебе, что он казак, герой, что войны прошёл и места на груди не хватаеть медалям та орденам, а для меня он – самый настояшший предатель! Я ему с полной радостью вручу, как оклемается, настояшший гарбуз! Бо он не достоин моей, хоча и усохшей та запрелой уже, а всё ж настояшшей любови! Я достала из погреба ту старинную самогонку, что заделали мы ишшо с покойной маманей моей, думали, к нашей свадьбе… Она в погребе так настоялась – думаю, уже в атомную бомбу превратилась. Той самогоночкой я свово женишка бывшего и напоила. И бедолага Сенька под мою раздачу угодил. Но такому пьянице уже без разницы, старое то зелье, али молодое. Яму тольки шоб побольше – там не горло, а бездонная пропасть.

– Лучче б не слыхал я тех слов. Какие ж они боляшшие оказалися – не дай бог! – и Евстратий Захарович опять виновато пробежал ладонью по глазам, заморгал и вздохнул: – Только про энто никому не высказать – не поймуть…

Он помолчал, а потом едва слышно, будто уже только для себя, продолжил:
– Я, как только выпил первый стакан того дремучего её самограя, – сразу понял: нам с Сенькой каюк! Шандец наш нагрянул! Так и вышло… Хотя знаю – виновато не вино, а пьюшшие яво!

И вот на светанку, ужо в самый праздник Рождества Христова, шмалял я до свого куреня, точней – полз на карачках, тащил санки с гарбузом, что мне Евдокия вручила и приказала доставить до самого куреня. Ещё ж кричала вслед ползущему мне: «Гляди, казачина, приду – и проверю!» От тогда и привязалась та треклятая ворона… И обсмеяла, зараза черномазая…

Веришь, я с месяц с куреня на шаг не мог ступить – стыдоба скрутила. А ещё рвали на части душу мою думки про грехи свои – шо сам загубил свою любовь. Сам!

И думал, слёзы задушат насовсем – ночей боялся, как пацанчик-казачонок темноты. Самый жуткий страх переживал теми ночами, когда сидел один на один со своими думками и терзался своей совестью… Думал, так Богу душу и отдам… А главное, не мог я и подумать, что через стока лет она всё помнила. У неё ж и семья была, и муж покойный имелся, и детей аж трое. А унучат ужо пятеро! А гляди ж ты… Как оказалось, помнила она… Вот оно, женское сэрцэ какое! Тут тольки требуется встать на коленки та шапку снять…

Так сиднем-истуканом и прилепился я у оконца – за плетень ни шагу! Бормотал, помнится, всё, как помешанный: «Своя земля и в горсти мила».

Сеньку глаза мои видеть не хочуть. Он же – свидетель всех моих слабостёв грешных, и позора моего. А гутарют жа: нет ничего позорнее позора!..

Виктор ОМЕЛЬЧЕНКО
Фото: Fotolia/PhotoXPress.ru

Опубликовано в №12, апрель 2015 года