СВЕЖИЙ НОМЕР ТОЛЬКО В МОЕЙ СЕМЬЕ Любовь, измена Хорошая девушка, да жаль, некрасивая
Хорошая девушка, да жаль, некрасивая
17.07.2015 15:17
Вот откуда её особая примета

Хорошая девушка, да жаль, некрасиваяПервый раз я оказалась в Архангельске, когда загремела в областную больницу. Мне тогда было 25 лет, а в палате лежали всё больше бабульки из окрестных деревень. Одна из них, увидев, как я отпиливаю отросшие от больничного безделья ногти, участливо предложила:
– Возьми, милая, у меня ножницы, ножницами-то ловчей будет.
– Ну что вы, я так рада, что смогла здесь ногти отрастить, дома от работы они всё время ломаются.
– Тьфу! – беззлобно сказала моя собеседница, никогда в жизни не видевшая маникюра.


Мне очень нравилось слушать их северный окающий говорок, как будто курочки кудахчут: ко-ко-ко.

– Голова болит в каменном-то доме, – говорила одна другой.
– Как не болеть в каменном-то доме, конечно, болит, – вторила ей подруга.

Имена у обеих старушек были наиредчайшие: Калисья и Фелисата. Эти имена очень забавляли нашего лечащего врача. Произнося их, он каждый раз ухмылялся и удивлённо крутил головой. Врач, как и я, был не из местных.

Симпатичные старушки-веселушки меня забавляли и умиляли, но общаться с ними было несколько затруднительно. Зато какое наслаждение я получала от общения с Софьей Платоновной! Она, 75-летняя архангелогородка, была ровесницей века, училась ещё в дореволюционной гимназии и успела её окончить как раз в 1917 году. Несмотря на полувековую разницу в возрасте, мы с ней скоро стали подружками, подолгу разговаривали о книгах, читали на память стихи, а потом стали доверять друг другу и сокровенные тайны.

Фелисата невзлюбила Софью, когда увидела, как та по утрам делает зарядку.
– Никогда не рабатывала, наверное, – пробурчала она.

А Калисья взяла на себя роль защитницы:
– Она не эка мы с тобой – городская!

У Софьи Платоновны на мизинце левой руки не хватало фаланги. Заметив мои взгляды, она решила рассказать свою историю. По прошествии стольких лет я, наверное, кое-что забыла, но попробую воспроизвести её рассказ так, как запомнила.

– Мы с подругой Лизой уже были выпускницами гимназии, когда из Петрограда приехал её брат Николай, бывший студент. Я знала его ещё мальчишкой, а тут предо мной предстал высокий стройный юноша с лучистыми глазами, полный идей и стихов, и вскружил мне голову. В восемнадцать лет это неудивительно – мы быстро нашли друг в друге родственные души.

Долгими белыми ночами гуляли по городу и берегу Двины. Почти не помню, о чём говорили, но помню, какими важными и исполненными глубокого смысла казались нам эти разговоры. О чём ещё может мечтать юная влюблённая девушка, как не о замужестве и счастливой семейной жизни с любимым? Мне казалось, что Николай мечтал о том же. Возможно, так оно и было, но одна неосторожная фраза всё перечеркнула.

Однажды Лиза не без удовольствия передала мне его слова: «Хорошая девушка Соня Честнейшина, да жаль, некрасивая!» От неожиданной обиды у меня перехватило дыхание. «Ах, так вот что он обо мне думает! А я, глупая, уже мечтала о свадьбе!» Наши встречи я теперь считала совершенно невозможными, ведь продолжать видеться – значит, навязывать себя. В то время воспитание девушек отличалось от современного, девичья гордость – вот была главная добродетель. Хотя из-за этого воспитания я не раз серьёзно пострадала, до сих пор считаю, что воспитывали правильно.

Надо было что-то решать. И я решилась: ответила согласием на предложение Феликса – бездетного вдовца старше меня на пятнадцать лет, который давно оказывал мне знаки внимания. Венчаться не стали: во-первых, Феликс был католиком, а во-вторых, в моду тогда входил атеизм. Решили ограничиться регистрацией. И вот, когда меня спросили, какую фамилию хочу носить в замужестве, я вдруг с такой ясностью осознала всю опрометчивость своего поступка и всю невозможность что-либо изменить, что как утопающий за соломинку схватилась за девичью фамилию: «Я хочу быть Честнейшина».

О Феликсе в ту минуту вообще не подумала – совсем другие чувства разрывали мне душу. На улице, после загса, Феликс развернулся и ушёл: обиделся из-за фамилии, а я не знала, радоваться мне этому или печалиться.

Прошло не меньше месяца, а мы с мужем не виделись. Слава богу, я выросла в хорошей семье, где все понимали и щадили друг друга. Но всё равно было стыдно смотреть в глаза родным. Я уходила из дома и подолгу бродила одна по городу. Однажды, вернувшись домой, вдруг увидела Николая. Он даже не встал при моём появлении, а только уронил голову на руки и со стоном произнёс: «Что же ты натворила?»

Не в силах сдержаться, я обхватила руками эту такую любимую поникшую голову и залилась слезами. Никто из нас не заметил, как вошёл Феликс. Вдруг тяжёлое, мерзкое, отвратительное слово, будто кнут, ударило меня, обдало смрадной грязью, втоптало в неё. В семье, где я росла, подобные слова не только не произносили, их даже знать было запрещено. Неужели это сказали в мой адрес? Казалось, слово приросло ко мне и никогда уже от него не отмыться, а жить с ним невозможно. Не помня себя, выскочила во двор, кинулась было к колодцу, но вдруг увидела топор, схватила его и рубанула себе по пальцу. Вот откуда моя особая примета.
Феликс умело перевязал рану, повёл к доктору и, протягивая ему кусочек моего пальца, попросил: «Пришейте!» «Медицине пока сие неподвластно», – ответил доктор.

После этого события я из Сони Честнейшиной превратилась в Софью Высоковскую, а Феликс стал мне хорошим мужем.

Мы втроём раскрыв рты слушали это повествование, а когда рассказчица умолкла, Калисья взволнованно спросила:
– А как же Николай?
– У всех бывает первая любовь, – ответила Софья.

Фелисата в отсутствие Софьи снова стала недовольно бурчать:
– Мой Алексей-то Иванович всяко меня обзывает, как винища напьётся. Нешто мне пальцы топором рубить?
– А ты бы его поленом, – посоветовала Калисья. – Эдак я своего, когда молода-то ещё была. Потом так и обмёрла вся, думала, ну-тко вырвёт у меня полено-то, насмерть убьёт! А он ещё хуже как заругается – и ушёл, только больше меня не оскорблял. И друзьям говорил: «Не ругайтесь, Калисья не любит».

Фелисата обиженно поджала губы и целый день с Калисьей не разговаривала.

Коротая очередной долгий больничный вечерок, мы не могли удержаться от расспросов о дальнейшей судьбе Софьи, и она не без удовольствия продолжила свой рассказ.

– Первую дочь я назвала Татьяной, это была ещё детская моя мечта – назвать дочь в честь пушкинской героини. А вторую уж мой поляк Феликс назвал – Констанция, Кася, Касенька. Когда девчонки подросли, мне частенько приходило в голову, что нужно было их назвать наоборот. Таня характером в отца: немногословная, трудолюбивая и целеустремлённая, а вот Кася – чистый эфир, всё в облаках витала. Любила я обеих, но за Касю больше тревожилась, как и любая мать жалеет больше слабое дитя. Стержень-то в ней был покрепче Таниного, но неприспособленная – вот как таких людей называют.

Жили мы счастливо, Феликс работал и достойно нас содержал, я сидела с дочками.

Нашу жизнь разрушил тридцать седьмой год. Неизвестно, донёс ли кто-то на Феликса или просто разнарядку выполняли. Среди наших знакомых Феликс был не первым, так что мы морально готовились, хотя вины за ним никакой не водилось. Это было чёрное время, стон стоял по всей стране. Ушёл Феликс на свою Голгофу, а я осталась с доченьками, раздавленная горем и без средств к существованию. По тем временам я была очень образованной, вполне могла бы преподавать, но жену репрессированного в школу никто не возьмёт. И не только в школу – любые госучреждения были для меня закрыты. Пристроилась в рабочей столовой посуду мыть. На те копейки, что платили, детей не прокормить, зато была возможность самой там питаться, и для детей кое-что из жалости разрешали брать.

Через два года Феликс вернулся, но радость была горькой и недолгой. Независимого, гордого, даже слегка спесивого человека превратили в жалкое, больное создание, прежний Феликс угадывался в нём с трудом. Страшно рассказывать, что ему пришлось пережить. Ночные допросы, когда главной пыткой было лишение сна, яркий свет лампы в глаза и крики «сознавайся!» в бумажную трубку прямо в ухо. Самым страшным кошмаром была операция по поводу геморроя – без наркоза. После неё мой Феликс, истерзанный, истекающий кровью, полз в свой барак.

Но именно этому ужасу мы обязаны тем, что снова его увидели: отпустили по состоянию здоровья. Все другие, кого забрали вместе с ним, так и сгинули. Но и он потом совсем недолго прожил: как и тех, его сгубила тюрьма.

Калисья вытирала слёзы, и даже Фелисата сочувственно спросила:
– Тебе годков-то сколь тогда было?
– Не было и сорока.
– Ну, это уж не так и молода, – больше чтобы успокоить Калисью, заметила Фелисата.
– Но и не старуха, – ответила Софья. – А девчонки подросли, заневестились, надо их одевать-обувать, учить.

Была у нас с Феликсом одна знакомая семейная пара, не совсем обычная. Он – музыкант, аккомпанировал на аккордеоне в филармонии. Звали его Павел, и он был абсолютно слеп. А жена его Валентина – зрячая, но тоже больная какой-то неизлечимой болезнью. Они вместе навещали нас, когда Феликс был ещё жив. Кроме них-то, никто не заходил, боялись общаться с «врагом народа», а они не боялись. После смерти Феликса вскоре умерла и Валя. Павел часто заходил ко мне, я воспринимала это как желание вдвоём справиться с общим горем.

Как-то соседка по коммунальной кухне, посмотрев в окно, со смехом прокричала мне: «Вон жених к тебе идёт. Смотри-ка, в лужу свалился, ха-ха-ха!» Я подошла к окну и вижу, как Павел растерянно трёт брюки, при этом только сильнее размазывая грязь. Рядом лежит сломанный букетик фиалок. Мне стало его так жалко, на соседку очень разозлилась и вдруг говорю: «Да, это мой жених!» Вскоре мы действительно поженились.

– Ты пошла за слепого?! – в вопросе Калисьи слышалось удивление, восхищение и вместе с тем непонимание.

– Если бы вы знали, какой это крест, ведь незрячий человек не может себя обслуживать, как бы ни старался. Приходилось привыкать к новой роли жены – сестры милосердия, но мои усилия не были тщетными: девочек мы вместе на ноги поставили. Феликс был скуп на ласковые слова, а уж Павел так отогрел мою душу! Звал меня «зоренька моя», подолгу держал в своих руках мою руку, ласково гладил, перебирая мои пальцы. Когда он сделал это в первый раз, вдруг нахлынуло что-то далёкое и почти забытое: тёмный зал кинематографа, моя рука в руке Николая…

Я всегда давала Павлу правую руку. Не знаю, успел ли он за несколько лет нашего супружества заметить отсутствие мизинца на левой. Во всяком случае, ни разу не спросил об этом, а я не хотела рассказывать.

К концу жизни Павел стал терять слух. «Я как будто в каменном мешке», – жаловался он мне. Вскоре я овдовела во второй раз. Мои девочки выросли, Танюша получила диплом и замуж вышла за хорошего человека, а вот Кася… Такая выросла красавица и модница такая, особенно любила хорошую обувь. Носила её так бережно, будто и правда земли не касалась.

И вот она влюбилась в заезжего молодца – мусульманина из Азербайджана. Мы с Таней вдвоём её убеждали, что не пара он ей, да где уж! Когда он наконец уехал, вздохнули с облегчением, а оказалось, рано радовались – понесла наша Кася. Родилась Галинка. Утешали себя: мол, что Бог ни даёт, всё к лучшему. Оказалось, самое страшное испытание впереди: Кася неизлечимо заболела.

Я похоронила двух мужей, но это не то горе. Касина смерть едва не свела меня в могилу, да и не хотелось жить – и не жила бы, если бы не Галинка. Она и сейчас весь смысл моей жизни. Только жаль, что маму свою совсем не помнит. Как-то стала её журить за стоптанные туфли и говорю: «Кася не так обувь носила». А она в ответ: «Бабушка, ну сколько можно про свою Касю!» Вот тебе и раз! Да разве она только моя?

– Высоковская, – послышался голос санитарки, – внучка пришла.

И Софья, посветлев лицом, лёгкой походкой поспешила к своей кровинушке.

Татьяна ГОНЧАРОВА,
г. Ростов-на-Дону
Фото: Fotolia/PhotoXPress.ru

Опубликовано в №27, июль 2015 года