СВЕЖИЙ НОМЕР ТОЛЬКО В МОЕЙ СЕМЬЕ Родня На небесах увидят твоё стремление
На небесах увидят твоё стремление
08.08.2015 00:00
На небесах увидят твоё стремлениеСоседкой по купе оказалась красивая женщина. Знакомясь, назвалась Раисой Сергеевной. «Дородная, – подумал я. – Прямо кустодиевская». В глазах у неё была особенная ласковость, которая стала редкостью у русских женщин. Почему я подумал о женщинах, изображённых на холстах очень русского художника Бориса Кустодиева? Да потому что чай моя собеседница пила по старинке, точно купчиха… Наливала его в блюдечко, медленно отпивала, очень чудно оттопыривая сочные губы, а кусочек сахара надкусывала. Ну где нынче такое увидишь?

Поезд во всю прыть устремился из Питера в Москву. Над пригородными посёлками опускался сиреневый весенний вечер. Заканчивался праздничный день Первомая.

Она сказала:
– А я поеду из Москвы ещё дальше, в Донбасс, на продолжение праздников. На встречу с братьями и сёстрами. Надеюсь, в этот раз увижу всех – тридцать девять человек.
– Сколько? – переспросил я и посмотрел на неё вопросительно, подумал, шутит она…

– Да-а… нас сорок душ! И всех нас мамочка выходила и подняла. У нас в семье теперь и депутаты, и милиционеры, и даже художница имеется. Маринка – сестра моя, недавно заслуженного деятеля искусств получила. Вот так… Четвёртого, значит, маму поминаем, потом по гостям придётся прошвырнуться, а дальше опять праздник – Девятое Мая, День Победы! Мы все очень стараемся собраться. Скрепляет это нас, подпитывает родство… А как же? Ведь любви и уважению нужны внимание и сердечность. Без этого никакая любовь не будет жить. Усыхает и исчезает она, точно так же, как и всё в этом мире.

А не окажись на жизненном пути той миниатюрной и очень живой женщинки, меня бы просто не было… И не пила бы я теперь чай, да и вас бы не видела, – Раиса Сергеевна как-то с горчинкой усмехнулась. – Вот так. Мама моя, физическая, которая дала жизнь, умерла. Я была совсем маленькой. По каким-то причинам, и поныне мне неизвестным, не смогла она эвакуироваться из Ленинграда. А потом это стало уже просто невозможно, так и очутились мы в блокаде. Мамы и не стало. Отец был на фронте. В сорок третьем его убили, в Белоруссии. Ну а я после смерти мамы оказалась в детском доме. Хорошо помню, как нас, совершенно ослабленных и больных детей, эвакуировали из Ленинграда. И «Дорогу жизни» помню… Тёмная ночь, какие-то вспышки, чёрные дыры – трещины, провалы на льду и страх. Леденящий, невыносимо жуткий и не передаваемый никакими словами… Дальше долго-долго ехали в вагоне, а потом привезли нас в какой-то посёлок, который стоял прямо на берегу Волги, неподалёку от Саратова.

Нас, детей, не посадили, а положили рядками прямо по берегу, на травку. Встречать пришло всё население посёлка. Раздавали нам кульки с подарками, но мы даже удержать их не могли… такие были ослабленные, уже почти потусторонние…

В общем, лежали мы, а люди подходили, смотрели на нас и разбирали. Мне, конечно, тоже хотелось, чтоб взяли, чтобы опять у меня были мама и папа, но увы. Меня так-таки никто и не взял. Шепоток о себе запомнила на всю жизнь:
– Ту девочку если взять, то только чтоб похоронить.

Увезли меня в больницу. Туда и пришла за мной Оксана Максимовна Жизнева, которая и стала моей второй мамочкой – мамой.

Много бессонных ночей провела она у детских постелей. Когда бы я ни открывала глаза – днём и ночью, – я видела перед собой её измученное лицо. Всегда улыбчивое и такое доброе – не забыть. Как она всё успевала делать, только Богу известно. Нас ведь уже тогда было у неё семнадцать. А самой старшей из нас, Ксюхе, оказалось всего десять лет.

Она и была первой помощницей маме и нашей воспитательницей. Днём мама готовила, убиралась, справлялась с хозяйством, а когда наступал вечер – носила воду. За водой приходилось ходить километра два. Натаскивала две бочки воды, по десять вёдер в каждую, а ночами стирала…

Нас она собрала не по чьей-то команде или указке – нет, это было веление её собственного сердца. Теперь понимаю того мудреца, который сказал: «Сострадание – вот главное!» Были у неё кое-какие сбережения на сберкнижке и немного хороших вещей. Вот она и содержала всю ораву на те сбережения. Частенько ей говорили со всех сторон:
– Максимовна, ну трудно ж тебе, отдала бы хоть половину в детдом.

Она в ответ на эти причитания просто заходилась и кричала:
– Вы своих отдайте, а я посмотрю!

Ей говорили:
– Милочка, у нас ведь дети свои.

Тогда она ещё громче кричала:
– А мне эти тоже родные!

И всё. Со временем перестали подзуживать, поняли – бесполезно.

А семья всё прибавлялась. Как-то мама заметила, что Наташа всё тихонько плачет да плачет. Расспросила, узнала, что у девочки есть два братика и сестрёнка Олеся и что братья в детдоме, а Олеся – где-то в няньках. Мамочка их разыскала и привела к нам. А однажды осенью дождливыми сумерками мы увидели, что за калиткой стоят нахохлившиеся и до нитки промокшие дети. Четверо. Мальчишки. Старшему – лет 13–14, второму – лет девять, третьему – лет шесть, а тот держал за руку и вовсе малыша. Тому было два годика…

Старший спросил маму:
– Тётя, это вы Жизнева?

Она ответила. Иван – так звали старшего – говорит:
– Тётенька, мы слыхали, что вы детей собираете. У нас никого нет. Папка погиб на фронте, мамка умерла. Вот люди присоветовали к вам…

Мама только спросила:
– И как фамилия?
– Шульженко мы, – ответил Иван.
– Ну, а теперички станете Жизневы, – только и сказала им в ответ.

Чем больше нас становилось, тем трудней было маме справляться с добыванием пропитания. Как-то в воскресный день решила она съездить за Волгу, на базар, обменять кое-чего из своих вещей на муку. Пообещала вернуться дня через два-три. Но прошла неделя, другая, а её не было. Потянулись тяжкие дни ожидания. К тому же случилось несчастье: потеряли мы свои хлебные карточки. И… тогда наступил самый настоящий голод, а мама не возвращалась.

Соседи стали приносить, кто что мог. Так продолжалось почти месяц. И вдруг однажды соседский мальчишка прямо вихрем ворвался в наш дом и не закричал, а завопил:
– Ой, пацаны, там ваша мать идёт!

Мы все, кто в чём был, так и кинулись ей навстречу. А она шла худая, с лицом жёлтым, прямо восковым, и тащила за собой санки, на которых лежал мешок муки. Мы орали, прыгали, смеялись и плакали от счастья. Обнимали, целовали её, спрашивали, почему она так долго не приходила.

И она рассказала… Попросилась у шофёра подвезти её. Он разрешил влезть в кузов. Вёз какие-то брёвна. А на них уже сидело несколько человек. И вот машина та прямо с грузом утонула. Но люди спаслись. Мама добралась до первого жилого дома и слегла. Началось воспаление лёгких. А сообщить нам она, конечно, не могла – ну как сообщишь? Сотовых-то не имелось.

…Мы росли, и многие стали со временем помогать маме по хозяйству. Да во всем, не только по хозяйству. А в 1944 году по весне к нам в посёлок приехали строители. Они должны были построить несколько животноводческих ферм. Руководители того стройотряда, как только узнали о нашей семье, сразу нас навестили и стали нашими шефами. Часто приходили и во всём помогали. И не только продуктами и деньгами, иногда и советами маме, а порой просто поддерживали её дух.

Ах, какие же были добрые и по-настоящему бескорыстные советские люди! Это уже незабываемая история.

Раиса Сергеевна взглянула на мелькавшие огни за совсем синим тёмным окном и вздохнула, а потом продолжила рассказывать:
– Так хорошо запомнила, как встречали мы новый 1945 год… Но даже большей зарубочкой на сердце осталось то, что было потом. После праздников я сразу слегла. Заболела. И никогда мне не забыть ту нежданно тёплую зиму. И снегопады. Синичек под окном. Я лежала рядом с окошком на диване, и передо мной в раме окна была будто нарисована картина снежной и сказочной зимы. И на душе было так радостно и как-то солнечно, хотя солнца не было, а падали и падали совсем неслышные крупные хлопья снега. Мамочка приходила ко мне рано утром, заглядывала обязательно днём и обязательно сидела у моего дивана перед сном. А иногда, когда я слышала, что она вошла в дом, кричала:
– Мамочка – мама!

Просто так… очень хотелось увидеть её улыбку… И она появлялась из-за шторы, улыбалась и говорила:
– Пора, доця, выхвораться, пора. Там на вулице ребятята таких снежных баб поналепили – заглядение. А ты жа ничёго не видишь, ай, жаль, жаль…

И много-много чего рассказывала. О своей жизни.

«День долог, а век короток», – говорила, присаживаясь рядом со мной, а потом рассказывала о своей жизни. Иной раз вдруг остановится, ласково взглянет на меня, когда заметит, что я сострадаю и уже чуть не плачу, и тихонько так скажет:
– Да, молодое сердечко завсегда поближе к правде.

Навсегда остались в памяти её слова о понимании и милосердии… да-да, именно о милосердии! – утвердительно добавила Раиса Сергеевна. – Я уже тогда мечтала стать учительницей и много позднее вспомнила мамочкины слова, когда стала работать воспитателем в интернате… Все слова её вспомнились, и все та-ак пригодились… Понимание, говорила она, – это только твой рычажок, им всякий учитель должен пользоваться, как инструментом. Одним словом, где будет милосердие, там будет и воспитание правильным и главное – человечным. Через милосердие и происходит воспитание. А ежели нету милосердия, то вместо воспитания получается простая дрессировка. И получаются из людей те, кто верит только в разум. Сердце для таких – только аппарат для перегонки крови.

А однажды меня прямо поразило то, что она вдруг так тихо-тихо стала говорить о Боге… Тогда время было иное, это теперь говори – не хочу! Тогда в разговорах требовалось помнить про «оглядочку», и мама часто об этом нам напоминала. От неё я и услышала впервые историю Иисуса Христа. Вот и осталось в памяти доброе усталое лицо мамочки, синие вечера со свечечкой на подоконнике, бесконечные снегопады и рассказы мамы, тихие, добрые. Вообще, ласковость её – пожалуй, самое главное, что просто врезалось в душу навсегда.

А семья наша прибывала… Таким уж человеком была мамочка. У нас в посёлке стоял «Дом быта». В советские времена эти дома открывались повсеместно. Так вот, там помещалось и фотоателье, а фотографом работал дядя Афанас. Он был настоящим любимцем поселковой детворы.

Это был грузный мужчина на протезе. У него, кажется, не было левой стопы. Война оставила отметину. Ходил всегда при галстуке. Как сейчас помню – широкий галстук в красную косую полоску. В сером пиджаке всегда, в крапинку жёлтую, а брюки всегда наглажены – стрелочка так и прорисовывалась по штанинам. Аккуратист был мужчина. А шляпа вообще – ковбойская, что ли, с загнутыми широкими полями…

Семья у него погибла, и жил он один. И вот зачастил он к нам. Иногда привозил на трофейном немецком велосипеде свою огромную деревянную коробку. То был его фотоаппарат. Расставлял ноги-подставки, закреплял агрегат свой и устраивал съёмку всей нашей семьи. И вот ведь благодаря ему осталось у нас так много фоток наших детских лет. Он очень хотел стать мужем мамы, но она отказала.

– Приходи, Афоня, всегда рада тебя видеть, да и детки полюбили тебя, но супруженицей тебе стать я не могу. Не смогу быть и с тобой, и с детьми. Они, Афанас Корнеич, требуют всего моего внимания. Приходи к нам, как и раньше приходил, я не проть, а меня прости…

И опять – если узнавала, что где-то появился одинокий и больной ребёнок – сразу туда. Там, в посёлочке на Волге, к нам и пришла самая громкая радостная весть. В те майские дни мы услышали, что Германия капитулировала. Только это позже, а первым нас разбудил всех дядя Афанас. Он ходил вокруг нашего домишки, стучал во все оконца и кричал:
– Ура, ребятушки, По-бе-да! Дожи-ли, ура-а! Нехай же спят спокойно те хлопцы мои, что не дожили… Царствие вам небесное, мои родные!

Мамочка выбежала в одной ночнушке и кинулась дяде Афоне прямо на шею и зацеловала его, ошалелого, со слезами вперемежку.

А осенью 45-го мы переехали на Украину, в Донбасс. Там наша семья ещё пополнилась двадцатью тремя ребятами. А всего нас мама подняла и воспитала ровно сорок человек. Мамочка наша сама была родом оттуда, с юга Украины. Помню наши проводы… Провожал нас опять же весь посёлок. Пришли все, от мала до велика. И седоусые старцы пришли, сидели на лавочке, попыхивали папиросами.

Запомнилось, как навзрыд заплакал дядя Афанас, как обхватил мамочку и никак не хотел выпускать из рук. Он, забегая вперёд, скажу, приезжал к нам каждое лето, а потом умер. Изранен ведь был весь, его и так уже с того света врачи достали в госпитале. Мамочка как узнала из письма нашей соседки, что дядя Афанас умер, плакала долго, всё приговаривала:
– Ох, видать, грех я взяла на себя, что отказала ему тогда. И чем же он помешал бы? Не пяница был, работяшший и добряк, добряк то какой знатный! Фотографировал бы себе тутачки, в Донбасси, кака разница… А так – р-раз и помер! А можа ж от бобыльства того едучего?.. Оно ведь потяжельче любых болезнев бывае.

О любви запомнились её слова. Она как-то так житейски просто понимала это.

– Если ты увидишь, донечка моя, что нетути в тебе любви, а шибко-шибко её желаешь, то займися творити добро, хоча сначала и без самой любви. Там, на небесах, увидят твоё стремление горячее и тогда вложат-таки в сердечко твоё ту саму любовь!

За лацканом своего единственного выходного пиджачка она носила иконку. Такая вот она была, мамочка моя, – задумчиво и совсем серьёзно окатила меня синью своих глаз Раиса Сергеевна и вздохнула.

– А ей звание «Мать-героиня» дали? – спросил я.
– Нет, – ответила она. – Представьте, не дали… Упёрлась какая-то там начальница, что дети, дескать, не её, не единородные, и, стало быть, не полагалось… Тогдашние чиновники ничем не отличались от нынешних. Только мамочка на это никак не прореагировала – ни обиды, ни гневливости у неё это не вызвало. Она очень по-своему отмахнулась худенькой ручкой и посмеялась: «Вот когда сотенного дитёнка пригрею, тогда, можеть, и дадуть». И – больше ни слова. Она была цельной, очень сильной личностью, несмотря на хрупкую оболочку. Кремень характер был, силища! Но, о боже, смешно сказать, её приняли в партию…

Раиса Сергеевна засмеялась и сказала:
– Подробностей мало помню, а вот поведение её в тот день запомнилось. «Детишки, можно я сегодня ничего не буду делать, ладно? Буду как будто выходная!» – сказала она нам. И впервые мы увидели её в новеньком платье из креп-жоржета. Мы радовались в тот день, но не тому, что её приняли в партию, а потому что была она такой необычно радостной и весёлой.

Я думаю, особенно глядя на нашу нынешнюю жизнь, что не смогла бы так жить… для чужих детей, как мама. Уверена, не одна я не смогла бы… Всё же душевная короста индивидуализма, запущенная в сознание, смертельна именно для нас, русских! А подвиг, какой свершила мама, теперь не в почёте. Это выглядит глупостью или дурью в «разумных» сознаниях прагматиков. Но именно они – цена наших жизней!

Виктор ОМЕЛЬЧЕНКО
Фото: Fotolia/PhotoXPress.ru

Опубликовано в №30, август 2015 года