Обратная сторона тарелки
04.07.2017 16:23
ОбратнаяУ Янки в холодильнике завалялся брусок масла. Валялся год, ну с полгода точно. Она натыкалась на это масло, намазывала на булку, кидала обратно в холодильник – и снова о нём забывала. Она следила за весом, поэтому намазывала чуть-чуть, прозрачной паутинкой, для вкуса.

Хотя никакого вкуса у масла не было – даже прогорклого. То есть вообще вкуса не было. Оно не пожелтело, не скукожилось, не обветрилось – только крошки на него налипали – за полгода-то. Ну, Янка крошки обметала и ела. И думала: «Какое интересное масло научились делать».

Она помнила другое, доперестроечное, масло, которое, как всякое нормальное масло, горчило уже через две недели. И покрывалось жёлтой окалиной. А тут не масло, а мутант какой-то. Хотя с золотистой фольговой обёртки безмятежно светило солнышко и улыбались белозубые коровки. И состав продукта божился и бил в грудь: 100 процентов – натуральное молоко. Без консервантов!

К супермаркету, где отоваривалась Янка, по вторникам и субботам подъезжала старенькая «Нива». Деревенский мужичок выгружал из багажника домашнюю молочку. На мужике было пальто, поверх – белый фартук. На фартуке табличка с реквизитами ЧП.

Прилавком служили перевёрнутые тарные ящики. На них теснились пластиковые полторашки с молоком. Бутылки были сверху затянуты желтоватым жирком. Пирамидками высились разнокалиберные контейнеры с творогом. В затянутых плёнкой пластиковых тарелках желтело топлёное масло.

Он торговал и зимой, и летом. Держал свой нежный скоропортящийся товар в тазиках со льдом. Лёд таял и плавал в воде маленькими айсбергами. Вокруг мужика толклась кучка народа, но продукцию покупать не спешила. Мелкий мужик вдохновенно и болезненно-задиристо наскакивал на покупателей:
– Вы проехайте по району! Проехайте, проехайте! Скорее пасущихся динозавров увидите, чем стадо коров. Пора их в районную Красную книгу заносить! – тут он делал эффектную паузу. – Но тогда встаёт закономерный вопрос: что вы пьёте, граждане-товарищи?

Один мужчина в дублёнке, выбираясь из мини-толпы, проворчал:
– Ещё неизвестно, что у тебя самого в этих бутылках. Кто тебя контролирует?

Ухоженная дама в котиковой шубке добавила:
– И у вас молоко коровой пахнет. Если бы женщина продавала – ещё подумала бы: купить – не купить. А тут мужчина… Фу! Небось, и рук не моете. Ну-ка покажите ногти, небось, под ними грязь? Вы бы хоть жену поставили торговать.
– Да нету её, жены! – горько крикнул мужик. – Сбежала! Вашей лёгкой городской жизни захотела! Чтобы в пять утра не вставать, корову не доить. И других желающих нету. Вот ты за меня замуж пойдёшь, в деревню поедешь?

Дама бочком-бочком выбралась из толпы и возмущённо зацокала прочь.

– А я эти руки, – он совал скрюченные ладошки Янке, – я десять раз их мою! Порошком драю, щёткой!

И тут Янка узнала деревенского продавца – и заползла за чужие спины.

Лев Толстой писал, что совершал поступки, при воспоминании о которых потом подпрыгивал от стыда. Янка, перебирая подробности того дня, тоже готова была подпрыгнуть. Хваталась за голову, гримасничала, стонала, ахала, мычала, шипела и издавала прочие звуки.

За первый год работы она накопила (плюс мама подбросила) деньги на дорогую кожаную сумочку. Ибо известно: человека встречают по одёжке, а корреспондента – по наличию трёх солидных аксессуаров. Сумки, наручных часов и пишущей ручки.
С утра было запланировано задание, а потом водитель подбросит её в бутик. Там она присмотрела сумочку: женственную и деловую одновременно. Много карманов и кармашков: тут тебе и косметичка, и визитница, и встроенное зеркальце, и отделение для бумаг формата А4.

Деньги, сорок тысяч крупными купюрами, уложила во внутренний карман плаща. Карман пристрочила накануне вечером, заколола булавкой.

Утром, по привычке бросив свой плащ в отделе сельского хозяйства, смерчиком пронеслась по соседним кабинетам. Заскочила в приёмную, утрясла детали по предстоящему заданию. Где-то глотнула чаю, где-то листнула свежий журнал. Где-то курила и трепалась, где-то советовалась насчёт предстоящей покупки.

Вернулась, натянула плащ… Карман был пуст! Даже булавки не было! Разиня, растяпа, размазня!

– Мамочки!! – благим матом взвыла Янка. Через минуту о Янкином несчастье знала вся редакция. Кто? Свои – исключено. Тогда кто? Колесо внутреннего расследования завертелось с бешеной скоростью.

Был ли кто из посторонних? Был: заведующая отделом беседовала по фермерским делам с посетителем, маленьким деревенским мужчинкой. Подозрительный: то косноязычен, то подпускает умные, вычитанные выражения. Одет в потёртое пальтецо, глаза бегают, красные от холода руки дрожат. Даже на перчатки денег нет.

Мужчина знакомый? В первый раз видели. Оставался ли в кабинете один (наедине с Янкиным плащом)? Да: редакторша на минутку выходила отсканировать письмо. Где он? Вот только ушёл, ещё не должен далеко уйти от редакции.

Заведующая сельхозотделом – очень отзывчивая женщина, принимает чужие несчастья близко к сердцу, – не накинув пальто, выскочила следом. Нагнала мужчинку, ухватила за рукав, насильно притащила его, упиравшегося, красного, усадила на стул. Рядом сидела не менее красная Янка, не смея взглянуть и страдая за вора.

Он что-то жалко бормотал, оправдывался, потел. Что-то в нём было жалкое, подозрительное, просматривался некий диссонанс. Лицо бледное, с втянутыми щеками, унылое, как у пианиста, – а пальцы узловатые, скрюченные, с расплющенными ногтями. Пальто длинное, интеллигентное – а дух от него деревенский, кислый, смесь дымка с навозом.

Янка хваталась за пылавшие щёки и в отчаянии повторяла: «Ах, не знаю, ничего не знаю! Но у меня были деньги, и они исчезли».

С минуты на минуту ждали полицию. В дверь заглядывали сотрудники, рассматривали преступника. Янка в который раз демонстрировала: вот плащ, вот она его надела и обнаружила…
– А-а-а!

В кармане туго хрустнула живая-невредимая пачечка денег! И даже булавка сидела на месте! Янка сидела, вытаращившись, ничего не соображая. Только растерянно бормотала:
– Ничего не понимаю. Их не было, правда, не было!

Да все видели, что не было: она желающим показывала пустой карман. Его ощупывали, растягивали, заглядывали в него, нюхали, даже зачем-то дули внутрь…

Редакторша резко выдернула плащ у Янки, вывернула наизнанку. Молча, деловито растянула всем на обозрение. Крепко встряхнула – и выразительно, уничтожающе взглянула на Янку… Все увидели второй внутренний карман, только пришитый с левой стороны.

Янка, в предвкушении новенькой сумки, присобачила его ещё осенью – и совершенно о нём забыла! И вчера пришила прочный карман с другой стороны. У неё оказалось два симметрично пришитых одинаковых кармана: из чёрной ткани, совершенно незаметных на чёрной подкладке!

Как побитая собачонка, она сунулась к мужчине. Бормотала, извинялась, не глядя в глаза. Предлагала – о, ужас, в этот миг она и готова была подпрыгивать – тысячные купюры. Совала (скотина такая!) бутылку коньяка из своего стола. Она его припасла для обмыва сумки: чтобы дольше носилась…

Мужчинка сморщился от страдания, от перенесённого унижения, от брезгливости, от животного отвращения к Янке с её погаными деньгами и коньяком – и, сгорбившись, быстро ушёл, почти бежал. Вряд ли когда-нибудь ещё он обратится не только в их редакцию – а вообще в СМИ, какие существуют на свете. Будет обходить их на пушечный выстрел.

Голубоволосый ответственный секретарь потрясал над Янкиной пушистой повинной головой кулаками, топал ногами. Патетически, гневно восклицал:
– Позор! Срам! Мы – центр пропаганды и идеологии… Незапятнанная, добытая десятилетиями самоотверженного труда репутация! Легендарное советское прошлое! Славная полувековая редакционная история!.. Барахольщица, тряпичница, журнашлюшка! Из-за вонючей шмотки оболгать, растоптать человека!

Он был великолепен, актёром бы ему в театре работать. А Янку в редакции долго называли «наш Гудини» и просили изобразить фокус. Показывали пустой карман и просили набить хрустящими купюрами.

– Я их в трёх водах! – продавец всё совал руки желающим. Толпа рассосалась, осталась одна Янка. Фу, не узнал.
– Беру! – сказала она и шире растопырила пакет. – И молоко, и творог, и масло. И знаете что? Устройте мне экскурсию в деревню, а? Я давно хочу в деревню перебраться, домик присматриваю. Свои овощи, молочко…

Она врала, смело и честно смотрела в чужие глаза. Отличный материал для газеты получится.

…В субботу Янка помогала грузиться Геннадию – так звали мужичка. Половина молочки снова не распродалась. Гена с укором вздыхал:
– Опять свиньям вылью золотое своё молочко. Э-эх, граждане-товарищи! Пейте-ешьте свою пластмассу, от натурального-то отвыкли. Коровой ей, видите ли, пахнет. А чем молоко должно пахнуть, духами с кремом?

Янка неделю назад ему бы не поверила. Но, ежедневно завтракая Гениным творожком – вкуснейшим, нежным, скрипучим, похожим на мягкие рассыпчатые лунные камешки, – была с ним согласна. Поискала Генину «Ниву» на стоянке.

– Какого она у вас цвета?
– Грязного, – простодушно откликнулся Гена. – В деревне у всех масть автомобиля одна – грязная. И зимой, и летом.

Всю дорогу, перекрикивая шум двигателя, рассказывал о своих бедах. Дали в банке кредит: чем больше платишь – тем больше должен. Как будто у банка два кармана: один явный, а другой хитрый, потайной. (Намекает?) Дали землю, неудобье – сухая, утрамбованная, звонкая глина. Гена завёл мотоблок – тот запрыгал, как необъезженный мустанг. 77 потов сошло, пока вспахал.

Но главная-то беда крылась там, откуда не ждал: чудовищная продовольственная неграмотность, косность и инертность населения. Шарахаются, как от чумного, от Гены с его молоком. А всё из-за конкурента, монополиста этого. Маслозавода.

­– Я ведь эксперимент проводил. Запасся термосами с чаем, с супом. Спрятался с видеокамерой напротив ворот маслозавода в кустах – и снимал двое суток. И что? И ничего! В смысле ни одного молоковоза в заводские ворота в это время не въехало! Зато с чёрного хода железнодорожная ветка у них вечно забита вагонами. Даже ночью при прожекторах не прекращается разгрузочная возня.
– Это ты молодая, не помнишь, – перекрикивал ревущий мотор Гена. – А в советское время к маслозаводу цистерны с надписью «Молоко» тянулись из района вереницей. Целыми днями туда-сюда, туда-сюда. Их молочными такси прозвали.

Потом наступила перестройка, иссякли молочные реки. На маслозаводе, чтобы хоть чем-то занять людей, открыли цеха по пошиву фуфаек (это Янка помнила, сама про это писала). Коров сдавали на мясокомбинат. Оттуда сутками неслось утробное мычание, как будто объявили войну, – и требовалось животину экстренно уничтожить, чтобы не досталась врагу. А потом и мясокомбинат закрылся: кончились коровы.

Коровы кончились – а чудеса начались. Ап – и в магазинах, как по взмаху волшебной палочки, ниоткуда появилось сто видов молочки, полки ломятся. Мистика, детектив, цирк дю солей.

– А как же эксперимент? – напомнила заинтригованная Янка. – Он имел продолжение?

Имел, а как же. Для чистоты эксперимента Гена запасся уже четырьмя термосами, чтобы разбить палатку и пересидеть в кустах неделю. Но из ворот маслозавода вышли охранники, конфисковали палатку и видеокамеру. И недвусмысленно намекнули Гене, что если его тощую задницу ещё раз в кустах увидят – надерут. Приедут и на угольках Гениного хозяйства самолично изжарят шашлыки. Из Гениных же коров и коз.

– Обратились бы в надзорные органы, – подсказала Янка.
– Обращался! – горестно крикнул Гена. – Дак сразу после обращения-то охранники меня вдруг и обнаружили! И в редакцию ходил… Та-а, мутная история. Еле ноги унёс, заговор какой-то.

«Всё равно редакция бы не помогла, – думала, отвернувшись и покраснев, Янка. – Маслозавод у нас – главный рекламодатель».

Дом у Гены был старый, чёрный, с неприветливыми, по-северному высоко вырубленными оконцами. «Зато тепло». Под крышей белела спутниковая тарелка. Дом окружён неказистыми сарайками, пристройками, навесами, загонами. Всё сколочено из заплат: тут доски, тут ржавая рабица, тут куски железа и ДСП. «Зато прочно».

Загоны молчат, но оттуда тянет тёплым, добрым, доверчивым живым духом. Снег вокруг утоптан, тёмен, кое-где пронзён янтарными дырками. Там клочок сена, там козьи горошки, как рассыпанный изюм.

Внутри дом умилил Янку стерильной, больничной чистотой. У большой, ещё горячей печи на слабо натянутых верёвках висели марли, белые и цветные чистые тряпки. На плите, на кирпичах прожаривались подойники. Пахло кислым, сладковатым, молочным, детским.

Гена велел Янке располагаться, пока он задаст корма скотине. Она прошлась, потрогала могучие, чёрные бревенчатые стены – у новых русских в загородных домах это последний шик. Никаких женских вещиц: салфеток, безделушек, зеркалец, картинок. Только на одном подоконнике теснились пустые пузырьки из-под духов. И в простенке висела увеличенная фотография женщины.

Взгляд женщины туманно, загадочно устремлён вдаль. Лицо курносое, круглое, широкое: в народе такое называют – «лопатой». Рябенькие жидкие волосы распущены по плечам, подбородок подпёрла указательным пальцем – так фотографировались артистки в шестидесятых годах. За спиной море, горы, пальмы, как нарисованные, – явно коллаж.

– Это она в районе снималась. Фотографа попросила, чтобы как будто на Юге. Она всё в Турцию мечтала, рвалась прямо. Сидит, смотрит в окошко на снег. «Геничка, зая, – говорит, – давай в Турцию съездим». А откуда? Только кредит оформили. Да и скотину не оставишь.

Рассказывая, Гена шустро накрывал стол: варёная картошка, сметана, яйца, огурцы, капуста. Достал домашнюю наливку, вопросительно уставился на Янку. Та взглядом поощрила: можно.

– Зая – у нас так никто не говорит. Это она в телевизоре услышала. И меня заставляла её так называть. Да какая она зая: в ней девяносто кило живого весу. Скорее бегемотик. Обиделась.

Я ей говорю: ты меня хоть на улице заей не зови, не смеши людей. Она только вот так головку опустила, бедная. Дурак я, дурак. Нет чтобы ей подыграть: да, мол, зая, пусенька.

– Она у вас разве городская?
– Если бы. Это телевизор её испортил, сериалы. Чёрт меня дёрнул тарелку на сто каналов поставить. Хотел как лучше: она же сразу затосковала, как сюда приехала.

Попрошу за коровой убрать или хоть поросёнку намять картошки – а она маникюр суёт. Плохо сохнет, сма-ажется, жа-алко! Я заругаюсь, пригрожу спутниковую тарелку расколотить – а она съёжится, заплачет, да беспомощно так. В полтора раза меня крупнее – а сама дитя дитём. Я и махнул рукой: делай что хочешь. Один бес испорченный человек.

По избе двигается, пыль протирает, моет посуду – как во сне. Пеной намажет тарелку, перевернёт – и заглядится на неё, задумается, вся в себя уйдёт. Будто не тарелку, а обратную сторону Луны увидела.

Янка после сытного ужина полезла в сумочку (ту самую) за сигаретами, предложила Гене. Он подставил глиняный черепок – стряхивать пепел. От сигареты отказался.

– Бросил. Вокруг дерево, сено. Займётся – дотла выгорит. А при жене курил. Нервы не выдерживали, когда она в эти свои сериалы… уходила. Я намёрзнусь за день, руки гудят. Самый раз погреться, полюбиться, поласкаться – а у неё этот самый сюжет. Сейчас, пуся, такой интересный сюжет, говорит. Смотрю на её лицо – а оно светится голубым светом, потусторонним… Глаза блестят, как у кошки. Вижу – невменяемая, не здесь она сейчас, не отсюда. Вся ушла туда.

И уснуть не могу, ворочаюсь. Психую, ревную, как дурак, к телевизору-то! Десять раз за ночь вскочу, перекурю за печкой. Задремлю, в три часа ночи открою глаза – а она в той же позе, не шелохнётся. Вся устремилась, подалась к экрану. Рот приоткрыт, глаза распахнуты, не моргнут. Аж жуть берёт.

Ух, ненавидел я эти сериалы. Вот чисто диарея: откуда их столько-то вдруг взялось? Как полились с экрана, чисто понос, – не остановишь. Понос хоть таблетками можно.

– Так где же она у вас? С фотографом в Турцию сбежала? – Янка хамски захихикала. На неё алкоголь действовал непредсказуемо. Гена не обиделся, только рукой в воздухе помотал: мол, погоди, до этого ещё не добрались.
– Певец один по телевизору, душещипательный… Кудрявый, как овечка, под гитару поёт. Про жену, которая по ночам любила летать. «Он страдал, когда за окном темно, он не спал, на ночь запирал окно», – кашлянув, фальшиво, глухо пропел-проговорил Гена. – Только там он на кухне пил горький чай, а я вот бегал курить. За ночь полторы пачки уговаривал. Всё как в песне: и что ходили вдвоём, и духи ей дарил. Моя надушится, волосы распустит, красивый прозрачный халатик наденет – и к телевизору, как на свидание.
– И что ваша Маргарита? «Он боялся, что когда-нибудь под Луной она забудет дорогу домой, и однажды ночью вышло именно так…» – на память процитировала Янка.
– Всё так. Просыпаюсь под утро – а её нет. Комната залита голубым – телевизор-то работает. И чемодана нет. Ничего не взяла, только кофточки свои и флакончик духов.

Гена закашлялся. Потянулся дрожавшими пальцами за сигаретой. Помял, сунул в рот, потом вынул.

– Как она в городе? Обманут её, пропадёт. Она рекламу-то в телевизоре за чистую монету принимала. Думала, если под мышкой пятно от дезодоранта или там лак на ногтях долго сохнет – что уже трагедия. Что у женщины страшнее проблемы быть не может.

Чтобы Янка «ничего такого не думала», Гена гостеприимно предоставил ей свою кровать. Сам пошёл спать в баню. «Вчера топил, ещё тепло должно быть. Полок широкий, ничего».

Янка вышла на улицу. Боже, какая ночь, какой воздух – даже курить жалко! Встала на цыпочки, насколько позволяли валенки, подставила лицо холодному лунному свету, разведя и приподняв руки. Ощущение, что вот сейчас невесомо приподнимется, воспарит, зависнет над землёй. Что продымлённые лёгкие развернутся во всю грудную клетку, затрепещут, как крылья, и тоже благодарно выдохнут: «Ах!»

Поляна блестит, будто… Будто Снежная королева сгребла с ледяного ночного столика все имеющиеся драгоценности и растолкла огромным пестиком в ступе, высеяла дорожку под луной. К снегу было кощунственно прикоснуться. Но Янка не утерпела, по-русалочьи захохотав, рухнула в снежный пух, помахала ручками-ножками и сделала «ангела». И притихла, глядя на сиявшую, будто промытую фейри, крытую глазурью столовую тарелку луны.

Решено: Янка остаётся в лесу. Прощайте, ангины и бронхиты! Растворись, как дурной сон, висящее над городом тяжёлое серое одеяло смога, а вместе с ним смрадные уличные выхлопы, застоявшийся дым редакционной курилки! Исчезните навсегда, утренний крик рабочих пятиминуток, бумканье соседских колонок за стеной, лязг трамвая, кваканье автомобилей под окном. Заткнись, не смолкающий даже ночью глухой, ровный, как гул моря, Шум Большого Города.

Молочные расследования нынче актуальны, а «Фермерские записки» из глухого леса будут нарасхват в любом интернет-издательстве.

Утром она не нашла кофе, без которого не просыпалась, и поплелась в баньку. И таблетка аспирина не помешала бы. На тёплом сухом полке, поджав маленькие ножки в шерстяных носках, спал умаявшийся Гена. На щеке, как свежая заплаточка, ярко зеленел берёзовый листок.

Видно было, что он недавно вставал убрать свою скотинку: ещё не успели подсохнуть круглые маленькие, будто детские, следышки от валенок. Прикорнул, дожидаясь пробуждения Янки, – да и нечаянно снова уснул.

Янка не стала его будить. Вышла, с крылечка горстями сгребла пушистые, как пирожные зефир, снежки и утёрла лоб и щёки.

Стояла такая тишина, что в фиалковом воздухе слышно было хрупкое потрескивание ломавшихся и осыпавшихся игл у редких невесомых снежинок. Деревья замерли в голубых, лиловых, серебристых меховых шубках (Янка уже накопила на одну такую – висит в витрине на центральной улице, ждёт Янку). Деревца замерли, боясь шевельнуться, стряхнуть с себя эфирный наряд.

…Да Янка здесь от скуки повесится через неделю.

У супермаркета Янку окликнула дама. Только теперь вместо скользкой котиковой шубки на ней был нарядный тёплый комбинезон. За спиной яркий рюкзачок.

– Вы не знаете, почему сегодня не приехал фермер?
– Рано ещё. Он ближе к концу рабочего дня бывает.
– Он меня замуж звал, – застенчиво призналась женщина. – Как вы считаете, не передумал? А я давно очень в деревню хочу. Свой дом, свои молочко, сметанка…

Надежда НЕЛИДОВА
Фото: Depositphotos/PhotoXPress.ru

Опубликовано в №26, июль 2017 года