Метель в пути |
15.01.2019 01:34 |
У боцмана рыболовного флота Вали Дикина в северной деревне умерла бабка и оставила дом и баню в наследство. Валя в это время был в плаванье, ловил селёдку и в бабкину деревню Стрелково, чтобы продать дом со всеми пристройками, сумел приехать только зимой. Он сходил на кладбище, разослал по местным газетам объявления о продаже и принялся ждать, благо время и деньги у него были. Соседка бабка Марфа, чтобы не жить ему одному в холодном пустом доме, предложила поселиться у неё. Валя с радостью согласился, догадываясь, что предстоит ожидание долгое, или, по его словам, «полнейший штиль». В Стрелкове Валя раньше не бывал. Он вырос и жил в южном городе на берегу моря и о деревне имел смутное представление – по редким приездам к ним бабки. И хотя с тех пор прошло много времени, никак не мог отделаться от детского впечатления, что в деревне все ходят в шерстяных платках, плюшевых жакетах, войлочных ботах и питаются исключительно тем, что привозила им тогда в подарок бабка, – пирогами, грибами и клюквой. Зима в Стрелкове выдалась снежной, ходить Вале было некуда: сразу за деревней начиналась берёзовая роща, сквозь которую, до самого большака, виднелось поле. С серого неба, даже если не валил снег, беспрерывно слетали одинокие снежинки, под окнами на улице лежали сугробы. У себя дома он постоянно видел колышущееся море и даже ночью, в темноте, слышал его похожий на дыхание гул, удары о берег и засыпал успокоенный. В Стрелкове Валю больше всего томила тишина и неподвижность в природе, словно он сам, деревня с берёзовой рощей и вся округа оказались закатанными внутрь огромного снежного кома. Однажды он всё-таки добрался до реки, чтобы поглядеть на движение живой воды и послушать плеск волн, но совсем забыл, что зимой всё водное пространство покрыто льдом, и долго потерянно стоял на берегу. Живая, не затянутая льдом вода была только в колодце. По утрам Валя приносил на кухню два ведра, присаживался рядом, подолгу глядел на воду и с тоской думал, сколько ему ждать, – на объявления никто не откликался. Однажды бабка Марфа, которую Валя, сиднем сидевший целый день дома, наверное, начал утомлять, сказала ему: – Сходил бы ты куда. Возьми зимнюю одёжку, от моего деда осталась, и сходи в посёлок на танцы или в кино. На дедову «одёжку», висевшую на гвоздике за шкафом, Валя не мог глядеть без содрогания: и валенки, которые он ещё раньше прозвал самоходными баржами, и тулуп, и шапка-ушанка с меховыми рукавицами – всё было огромным, толстым, неуклюжим, и казалось, стоит только надеть это на себя – и уже не сдвинешься с места, встанешь на якорь. – Ага, на танцы в валенках. Туши топку. – Цево? – не поняла соседка. – Да так. Не пойду… Ничего там интересного нет. – Гляди-ко. Тебе, знацит, только интересное подавай, – со скрытой насмешкой сказала Марфа. Днём старуха возилась по хозяйству, топила печь, прибиралась, заваривала поросёнку мешанину, вечерами пропадала у подружек-соседок, где, как подозревал Валя, они тайком выпивали. Однажды Марфа побывала у подружек с утра и вернулась домой с загадочным, лукавым, но и решительным выражением на лице, словно знала что-то важное и интересное и собиралась ему рассказать. – У нас, Валентин, тут поблизости, на большаке, поцтовая станция есть, – привычно, по-местному, зацокала она. – Я это к тому говорю, что там художник живёт, и я слышала, что он дом себе ищет. Может, купит у тебя. – А что за станция такая? – Да поцтовая. Где раньше, при царях, лошадей меняли. Говорят, там и Пушкин останавливался, лошадей меняюци. – Ну, полный штиль, – усмехнулся Валя. – Станция, Пушкин, скажете тоже. – Может, и не Пушкин, а приятели его – гусары, барышни и циновники – тоцно наезжали. Валя безнадёжно махнул рукой, чувствуя нарастающее раздражение, и, чтобы успокоиться, ушёл на кухню, сел у ведра, стал глядеть на воду. Иногда он тихонько раскачивал ведро, вызывая на поверхности волнение, и представлял штормовое море. Время было к обеду, с низкого неба опять слетали одинокие снежинки, кружились у самого окна, заглядывая в дом, и пропадали, словно приглашали Валю следовать за ними. Было в их кружении, а потом во внезапном исчезновении нечто загадочное, что напоминало Валентину о таинственном и хитром выражении лица соседки, с каким она рассказывала о почтовой станции. Ему стало интересно, почему у Марфы было такое лицо. «Сходить, что ли?» – подумал он и окликнул прибиравшуюся в комнатах бабку: – Далеко до станции-то? – Да нет, – быстро откликнулась она, как будто только и ждала этого вопроса. – На большак от нас выйдешь, а там по большаку в боцок один скацок. – А сколько этот скачок будет? – Вёрст пять. «Пойду», – решил Валя. Надев дедову «одёжку», он внутренне укрепился на предстоящую трудную дорогу и двинулся к большаку. От бабки Валя успел узнать, что после войны на станции, в домике смотрителя, долгое время обитал дорожный мастер с семьёй, а теперь там поселился художник. Не то чтобы художник жил в домике постоянно, но наезжал, и тогда, замечали местные, из трубы его жилища бешено, вперемешку с искрами, валил густой дым, словно кто-то огромным ртом дул в печь, а высокие стрельчатые окна соседнего дома – бывшей господской – были освещены. Хотя все знали, что господская – нежилая и там уже давно провалились полы и местами обрушился потолок. По словам Марфы, художника звали Александр Гаврилович, был он по паспорту русским, а по свидетельству о рождении числился немцем Адольфом Густавовичем, и сам художник, чтобы не обижать ни одно из своих имён и национальностей, называл себя попеременно то русским Александром Густавовичем, то немцем Адольфом Гавриловичем. Почтовая станция стояла у самого большака и была похожа на небольшую крепость, окружённую кирпичной стеной. Через распахнутые и скошенные, повисшие на нижних петлях ворота виднелась конюшня с длинным рядом денников, рассчитанным на несколько десятков лошадей. Были и другие помещения, о назначении которых Валя мог только догадываться. Посреди двора высился каменный колодец с воротом, имевшим рукоятки наподобие корабельного штурвала. Художник встретил Валю с топором в руках. В одной рубашке и без шапки он колол дрова – ухал, крякал, исходил паром, словно банная каменка, на которую плеснули воды, и уже по одному этому виду Валя понял, что сейчас художника, видимо, следует называть по-русски Александром Густавовичем. Немец, по его мнению, ни за что не выскочил бы на мороз раздетым и не колол бы дрова с таким удовольствием. Александр Густавович оказался приветливым, голубоглазым, высоким человеком с крутой грудью и русой бородой, которая, упираясь в грудь, топорщилась и лезла вверх. Лицо художника почему-то показалось Валентину знакомым. – Я слышал, что вы дом собираетесь купить? – спросил он подходя. – Уже не хочу, – художник выпрямился. – Мне и здесь хорошо. А что, есть предложения? – Уже нет. А правда, что у вас Пушкин останавливался? – Не знаю. Но мне лично не встречался, – довольно странно ответил Александр Густавович, как будто действительно мог встречать поэта лично. Валя замялся, мысленно ругая себя: отмахать пять вёрст, чтобы спросить о доме и о Пушкине, и теперь надо идти обратно. «Точно пустой трал вытянул», – с досадой подумал он. Поэтому когда художник предложил показать ему станцию, он согласился: было не так обидно и как бы оправдывало затраченные на дорогу усилия. Александр Густавович повёл его через двор к конюшне, а Дикин снова стал вспоминать, где видел художника раньше. Они побывали в конюшне, фуражной и каретнике, и здесь, в просторном и гулком сарае, где на кирпичных стенах серебрился иней, его осенило: на лице Александра Густавовича было такое же лукавое и загадочное выражение, как и у Марфы, словно и он, в свою очередь, знал нечто важное и интересное. Потом они направились в господскую. Художник шёл быстро и бодро, всё ещё с топором в руках, Валентин в своих валенках и тулупе двигался, неуклюже переваливаясь, точно при бортовой качке. – А озера у вас поблизости нет? – спросил он, стараясь не отставать. – Нет, озера нет. – А реки? – И реки нет. – Скучно живёте, полнейший штиль, – заявил Дикин, вспомнив, что, будь даже река поблизости, он всё равно не смог бы увидеть воду. Господская оказалась большой, с множеством комнаток, коридоров и залом, где до самого потолка высились голландские печи. В зале действительно был провален пол, и с потолка осыпалась штукатурка, но, как ни странно, стёкла на стрельчатых окнах остались целы, и через них Валя увидел большак, по которому сюда пришёл, и косо раскачивающиеся на ветру кусты сирени. Он и не заметил, как начало вечереть; снег теперь летел гуще, и поле за большаком сливалось с небом. Пока он глядел в окно, Александр Густавович куда-то пропал. Валя не придал этому значения, затворил за собой большие двери в залу и пошёл по многочисленным извилистым коридорам изучать господскую самостоятельно. Больше всего eмy понравился гальюн, точнее туалет. Мужскую и женскую половины туалета разделяла стена, в которую была вделана железная печка, наподобие нынешней буржуйки. Он зашёл на мужскую половину и пощёлкал по выпуклому боку печки ногтем, потом на женскую – и тоже пощёлкал, жалея, что не может забрать печку домой и установить на летней кухне во дворе, чтобы варить на ней флотский борщ. Находясь в незнакомом месте, страха Валя не испытывал. Только по-прежнему брала досада, что напрасно бил ноги, добираясь до этой почтовой станции. Он осмотрелся, решая, что ещё могло бы при случае пригодиться в хозяйстве. Хорош был литой, полуторавековой давности, красный кирпич, но ведь и его не перевезёшь домой. Ветер усиливался, и следовало возвращаться в деревню к Марфе, пока дорогу не завалило окончательно. В господской уже дуло из всех щелей, наметая на пол сугробики снега, стёкла в оконных рамах позванивали. Валя хотел было направиться к выходу, но замер и насторожился – сквозь свист ветра он явственно услышал чей-то шёпот и даже более громкие голоса. Дикин не верил ни в какие чудеса и сейчас бы не придал значения посторонним звукам, посчитав их игрой воображения, если бы не появилось неприятное чувство, что он в доме не один и всё это время за ним наблюдали. Выйдя в коридор, он приложил ухо к тяжёлой двустворчатой двери, ведущей в залу, и затаил дыхание. Голоса слышались именно из залы. С каждым порывом ветра они звучали всё громче, и ему показалось, что он даже различает отдельные слова. Можно было подумать, что в зале, за длинным столом, уставленным яствами и горящими свечами, сидели прежние гости почтовой станции, о которых упоминала Марфа, – барышни, гусары и чиновники. Осторожно ступая, он отошёл на несколько шагов – голоса зазвучали тише, потом вернулся обратно – голоса усилились. А когда он отошёл второй раз – увидел в щели у порога пробивавшуюся полоску света. На миг Дикину почудилось, что кто-то дохнул ему в затылок – так леденяще холодно, даже под шапкой-ушанкой, стало голове. – Эй! – громко крикнул он. Ответа не последовало. Валя не любил неизвестности и, несмотря на недавнее ледяное дуновение, решил немедленно всё выяснить. Он напрягся, навалился плечом на дверь и с треском распахнул её. В полутёмном зале никого не было – ни стола, ни гостей. Но зато до него опять донеслись звуки – смех и торопливо удаляющиеся, почти летящие шажки, которые догонял тяжёлый, по-кавалерийски позванивающий шпорами топот. Казалось, что собравшиеся гости, потревоженные его появлением, весело разбегались и прятались по всем коридорам и комнатам. – Эй, кто здесь? Я иду! – снова крикнул Дикин и шумно затопал на месте ногами. А потом и на самом деле пошёл по коридору, заглянул в попутную комнату с лоскутами обоев на стенах и остановился. Смелости идти дальше у него не было. Вспомнился рассказ Марфы об освещённых вечерами окнах в нежилой господской, о дыме, вылетавшем вместе с искрами из печной трубы в домике смотрителя. Потом предстало перед ним загадочное лицо Марфы, наверняка знавшей, что на почтовой станции творится неладное. А этот полунемец-полурусский Александр Густавович – кто он, откуда взялся, почему здесь поселился? Это он днём, когда колет дрова для печи или бани, русский, а к ночи, может быть, превращается в немца Адольфа Гавриловича, берёт тот же топор в руки и идёт войной на соседние деревни. Валя Дикин развернулся и тихо, на цыпочках, чтобы никого не вспугнуть и самому не напугаться, направился к выходу. И пока он добирался до дверей, ему показалось, что всё вокруг сейчас может исчезнуть, растаять, как парус на горизонте, – и станция, и нынешний её смотритель – и выяснится, что он никуда не ходил, а по-прежнему сидит у соседки на кухне и раскачивает вёдра с водой… Но всё казалось очень даже реальным. И станция была, и Александр Густавович никуда не пропал. Когда Валя появился во дворе с намертво сцепленными зубами, художник доставал из колодца воду, крутил ворот-штурвал и был очень похож на бородатого шкипера, делающего разворот корабля. После пережитого Вале Дикину требовалось успокоиться, и он поспешил к колодцу, чтобы взглянуть на живую, не скованную льдом воду. Наклонился над колодцем, но, сколько ни вглядывался, воды не увидел. Он даже аукнул туда: «Ау-ау!» – надеясь, что вода по-родному отзовётся ему бульканьем и плеском. Но ничего не отозвалось, и даже эхо, отражённое от дна колодца, вернулось перевёрнутым и прозвучало как плач младенца: «Уа-уа». – Понравилась господская? – спросил Александр Густавович, отвязывая от ведра с водой цепь. – Как вам сказать, гальюн понравился, удобный… А тут, кроме вас, никто не бывает? – Это что, вы опять Пушкина имеете в виду? – засмеялся художник. – Так… вообще, – замялся Дикин и, чтобы скрыть смущение, снова заглянул в колодец, из тёмной глубины которого веяло каким-то металлическим холодом. – А ну, не плюй в колодец, – вдруг гаркнул художник. Валентину даже показалось, что это не художник гаркнул, а кто-то другой со стороны: подкрался сзади и пугает. Он поднял глаза и обмер: на него глядел совсем другой человек, человек с недобрым лицом. Перемена была столь разительна, что Валя подумал: «Совсем как немец из военного кино. Вот оно, начинается. Как чувствовал». – Я не плюю, – пробормотал он. – Я просто заглянул. – То-то же, – сказал художник, подхватил ведро и направился к домику станционного смотрителя. Но, не дойдя до крыльца, повернулся к Дикину. – Вы спрашивали, бывает ли кто здесь у меня. Бывает. Заедут, если метель разбушуется, как сегодня, я и приючу. И вам, кстати, тоже советую остаться – с метелью не шутят. – Ну нет, – всполошился Валя, – я лучше отчалю. Я к штормам привык. – Всё равно на дорогу я вас чаем должен напоить. Заходите. Валя остался у колодца в растерянности, не зная, что делать дальше. На улице быстро темнело, снег повалил как с горы – лавиной, припорошивая у крыльца наколотые дрова. Большака уже не было видно совсем. По морскому закону следовало бы, конечно, поднять якорь и отчалить к другому берегу – в деревню Стрелково. Но уйти он не мог: было интересно и жутко, его окатывало нетерпеливым, отчаянным весельем, как во время шторма. В шторм Валя всегда, если не стоял на вахте, лез на нос траулера, зарывавшегося в пенистую пучину. Ему нравилось переживать опасность и каждую минуту ждать новых неожиданностей. Так и здесь: было неизвестно, что его ожидало. Может, он встретится с теми, кому Александр Густавович, точно настоящий станционный смотритель, предоставляет в метель приют, – с барышнями, гусарами и чиновниками. Или сам художник к вечеру окончательно превратится в немца и ухватится за свой топор. Одним словом, остаться было нужно, и Дикин, расправив для уверенности плечи, пошёл следом за художником в дом. В доме уже горела на столе керосиновая лампа, Александр Густавович, присев на корточки, растапливал плиту. – Сейчас чай пить будем, – сказал он и, набрав полную грудь воздуха, мощно дул на сложенные шалашиком дрова, никак не хотевшие разгораться. Пока на плите кипятился чайник, Валя подошёл к стене и стал разглядывать развешанные тут и там рисунки – видимо, самого художника. Здесь были изображены избы, деревенские улицы, церкви и крепостные башни, но ни моря, ни даже реки, к сожалению, нигде не было. Два рисунка ему тем не менее понравились. На одном была нарисована почтовая станция в метель. Через распахнутые ворота во двор заезжала тройка лошадей, за спинами которых сквозь снежное месиво еле заметно темнел поднятый верх кибитки. По ступенькам крыльца, придерживаясь за перила, с фонарём в руке осторожно спускался сутулый старикан в накинутой шинели, с отвёрнутыми на ветру полами – станционный смотритель. Свет от его фонаря плясал по сугробам и освещал оскаленные лошадиные морды. На другом рисунке были изображены две старухи. В одной он сразу признал соседку Марфу, а вторая – тут Валя вздрогнул и с трудом перевёл дыхание – была его родная бабка. Она застенчиво улыбалась, сложив поверх фартука огромные, тяжёлые руки. Валя вспомнил, что, приезжая в гости, бабка часто гладила его, маленького, по голове, и он тогда даже через ёжик волос чувствовал, какая у неё крепкая, шершавая и мозолистая ладонь. Чай пили молча. Александр Густавович пил по-русски, вприкуску, прихлёбывая из блюдца, и блаженствовал, щуря глаза на лампу. Блюдце он держал на уровне раскрасневшегося лица, на растопыренных пальцах, и лицо его поверх блюдца опять было загадочным и хитрым, делая художника похожим одновременно и на русского, и на немца, и на соседку Марфу, и, может быть, даже на всех спрятавшихся от непогоды на станции гусаров и барышень. Сам Валя пил из стакана внакладку и сильно дул на чай, чтобы вызвать на поверхности волнение, и по привычке представлял штормовое море. Когда Валя уходил, не дождавшись ни гусаров с барышнями, ни полного онемечивания художника, Александр Густавович проводил его до ворот. В темноте не было видно лица, но Валя не сомневался, что выражение у него осталось таким же хитрым и загадочным. Дорогой он думал о бабке. Как-то так получилось, что они не были близки и он о ней никогда не вспоминал. Она бывала у них в гостях, привозила в подарок пироги, клюкву и грибы, но для него эти редкие приезды были похожи на встречу двух кораблей в море: погудят, приветствуя друг друга, и разойдутся в разные стороны. Но теперь, когда он увидел бабку на рисунке, и она сама, и её жизнь представились ему значительными, и он пожалел, что ничего о ней не знает. А ведь она прожила среди этих снегов всю жизнь, и его мать здесь выросла. Валя вспомнил, как он ревновал мать, если она закрывалась с бабкой на кухне и о чём-то шепталась. После этого у обеих были красные от слёз глаза. Он догадывался, что бабка уговаривала мать уехать обратно в деревню, и однажды зло на неё накричал: – Никуда мы с тобой не поедем. Понятно? И сама больше не приезжай. Лучше моря может быть только море! На полпути к деревне Валю Дикина застала метель. Сначала ничего не было заметно, но потом он увидел, что дорога под ногами как-то странно движется – это позёмка, обгоняя, несла впереди него сухой шуршащий снег. Вскоре тракторный след, по которому Валя шёл, замело окончательно, а поперёк большака прямо на глазах вырастали сугробы. Ветер крепчал с каждой минутой, и в его свисте он уже второй раз за день услышал посторонние звуки. Казалось, что сзади его догоняла лошадь. Он сразу забыл думать о бабке, прислушиваясь к топоту и всхрапыванию за спиной. И всеми силами старался убедить себя, что никакой лошади нет и ему, как недавно на почтовой станции, наверное, всё чудится. Но невольно он несколько раз обернулся, а однажды даже отступил на обочину, освобождая дорогу, как если бы действительно его кто-то догонял, и долго напряжённо вглядывался в снежную круговерть. Он уже видел огни деревни Стрелково, но теперь огни задрожали и стали гаснуть один за другим. Совсем стемнело. Валя, привыкший к штормам в море, оказавшись в непогоду на суше, впервые, кажется, растерялся, опасаясь сбиться с курса. Топот за спиной продолжал преследовать его, и невольно думалось, что и снежные столбы, похожие на фигуры, то исчезавшие во мраке, то появляющиеся вновь, не кто иные, как станционные гости, решившие всей компанией проводить его до деревни. И что это они подталкивают его под локоть, забираются в рукава, запорошивают глаза, насвистывают в самое ухо, стараясь увести в сторону от дороги. Наконец они сдёрнули с его головы шапку и нахлобучили её на можжевеловый куст. Валя полез доставать, но провалился по пояс в сугроб, а выбираясь обратно, потерял в снегу свободно соскользнувшие с ног валенки. Найдя валенки, долго примеривал, какой из них левый, какой правый, пока не догадался, что валенки, как близнецы-братья, похожи и годятся на любую ногу. Снежные фигуры преследовали его до самой деревни и, ввалившись толпой во двор, закружились у крыльца и под окном. Бабки Марфы дома не было – наверное, пребывала в гостях у подруг. Валя принялся растапливать печь, но огонь не хотел разгораться. Из печной трубы несло свежим влажным ветром, спички гасли, поленья шипели, и каждая его неудача встречалась улюлюканьем и хихиканьем с улицы. Стены трещали. Казалось, снежные фигуры, подпирая дом со всех сторон, готовились подхватить его и, ломясь сквозь деревья и заборы, занести в лес. Незакрытая калитка хлопала, то и дело впуская кого-нибудь во двор. Метель стихла под утро. Когда Валя, спавший на диване в дедовом тулупе и валенках, проснулся, Марфа была дома и готовила на кухне завтрак. – Удачно сходил-то? – живо полюбопытствовала она. – Будет художник дом покупать или нет? А я вчера поздно пришла, ты спишь, видно, намаялся, будить не стала. Валя мрачно промолчал и выглянул в окно. Светало, из разорванных туч выглядывала луна, но была она бледной, как после пережитого. Из запертого хлева подал голос петух, и звук от этого получился задавленный, сонный, точно петух не кукарекал, а зевал. Дом Валя так и не продал. – Летом снова приеду, – сказал он Марфе, – может, тогда и продам. А вы пока за домом следите и, если нелёгкая принесёт покупателей, говорите – штиль-шторм, чтобы ждали лета. На следующий день он уезжал. И хотя уже темнело, но метели на этот раз не было, вечер выдался тихий, и высокие стрельчатые окна господской, когда Валя на автобусе проезжал мимо, не были освещены, а из жилища Александра Густавовича не валил, вперемешку с искрами, густой дым. Художника тоже поблизости не было. Может быть, он появлялся на станции только в непогоду, когда требовалось кого-нибудь приютить? Проехав ещё немного, Валя полез в сумки посмотреть, что ему положила в дорогу Марфа. Там оказались завёрнутые в вощёную бумагу пироги, трёхлитровая банка клюквы и мешочек сушёных грибов. Владимир КЛЕВЦОВ, г. Псков Фото: Depositphotos/PhotoXPress.ru Опубликовано в №2, январь 2019 года |