Общая дочь
07.05.2020 00:00
Общая дочьНа берегу реки Великой, напротив Псковского кремля, высился когда-то двухэтажный деревянный дом, рассчитанный простоять ещё лет тридцать на высоком каменном фундаменте, который квартиранты дважды в год – к майским и к ноябрьским праздникам – белили. Жили здесь три семьи. Но вот началась война, мужчины ушли на фронт, и в доме остались женщины, старый учитель Николай Иванович и шестнадцатилетняя девушка Маруся, которую родные ласково называли Мурой и Русей. Теперь её отец тоже воевал, а мама, медсестра, была эвакуирована вместе с госпиталем в Лугу.

Растерявшиеся было женщины всё внимание обратили на одинокую Марусю, словно на свою общую дочь, и в заботах о том, что она ест, как одевается и читает ли заданные на летние каникулы книжки, вновь обрели уверенность и стойкость.

А уверенность и стойкость сейчас были нужны. Сначала ждали хороших известий с фронта, что немец мощным контрударом наших войск отброшен к границе. Потом стала доноситься дальняя артиллерийская канонада, будто кто-то играл на разбитом пианино, невпопад тыкая пальцем в продавленные клавиши. Канонада приближалась с каждым днём, и когда их дом стал откликаться звоном оконных стёкол, было решено уходить в посёлок Струги Красные к ещё гимназическому другу Николая Ивановича, тоже учителю.

Но как тяжело было сняться с нажитого места, оставить дом, и этим словно бы лишиться его защиты, обрекая себя на скитальческую жизнь! К тому времени улицы Пскова уже запрудили беженцы из Прибалтики. Горожане всматривались в их усталые, серые от въевшейся пыли лица, в их покорные фигуры с болезненным любопытством, гадая, что чувствуют люди, пережившие бомбёжки, голод, потерявшие жильё, – и, посмотрев, сами собирались в дорогу.

Уходить надо было немедленно, но оставшийся за старшего Николай Иванович медлил. Однажды утром Псков бомбили. Как ни силён был заградительный огонь зениток, немцам удалось сбросить несколько бомб в центре города, а одна прогремела поблизости от них.

Жильцы дома во главе с учителем и Марусей выбежали на улицу. Вслед за взрывом взревела сирена, от которой, казалось, caм воздух покрылся мурашками, и по дороге промчалась и скрылась за поворотом пожарная машина. Потом сирена резко оборвалась, и там, где оборвалась, над крышами домов и густой зеленью садов, в небо уходил столб дыма. Погода стояла ясная, и этот чёрный столб, сквозь который прорывались языки пламени, показался особенно зловещим.

Эта бомбардировка всё и решила.

– Давайте, девоньки, уходить, – сказал Николай Иванович. – Чем скорее, тем лучше.

И хотя торопились, брали с собой самое необходимое, вышли только после обеда. Перебрались по ажурному мосту через Великую, миновали центр, направляясь в пригород Любятово.

Попав в ряды беженцев, Маруся растерялась. Как счастлива она была ещё месяц назад, когда в городском парке на танцах играл военный оркестр. Парк был местом запрещённым для неё, но только не этим летом. Ещё весной мама купила новое платье с туфлями и сказала: «Обновки для тебя, Маруся, ты уже девушка».

Город встретил лето густо цветущей сиренью, в темноте сливавшейся с небом, звоном каблучков девушек и щёлканьем сапог их кавалеров – красных командиров, с которыми они гуляли под ручку в ожидании танцев. И Маруся уже и себя представляла гуляющей под ручку по тенистым аллеям парка.

Неужели это никогда больше не повторится в её жизни? Как быстро всё закончилось... Город притих, переоделся во что-то невзрачное, суконное, тяжёлое, совсем не летнее. А звон каблучков и щёлканье зеркально начищенных командирских сапог сменился на непрерывное наждачное шарканье подошв крепкой рабочей обуви беженцев.

В Любятове Николай Иванович, обходя стороной контрольно-пропускной пункт, повёл женщин через лес к железной дороге, по которой до Струг Красных значительно ближе. Дойдя до линии, все почувствовали себя увереннее, будто завершили половину дела. И когда старик сказал: «За три-четыре дня дотопаем, семьдесят вёрст не расстояние», – одна из обнадёженных женщин предложила сразу добираться до Ленинграда.

– Нет, далеко, да и ни к чему, – пояснил старик. – В сельской местности с продуктами будет легче. Под боком лес с грибами, озеро с рыбой, опять же у всех свои огороды.

Решив сделать привал и перекусить, расположились прямо на путях, у самых рельс. Остро чувствовавшая одиночество Маруся присела к старику, рядом с которым было спокойнее. Она ещё надеялась, что он переменит мнение и согласится добираться до Ленинграда. Вот было бы здорово. Дорога идёт мимо Луги, и она сможет остаться там с мамой, устроиться в госпиталь санитаркой.

В ту самую минуту, когда бывшие жильцы двухэтажного дома доставали и раскладывали на газете хлеб с варёными яйцами и картошкой, с полевого аэродрома в воздух поднялся немецкий истребитель и вскоре уже заходил на Псков строго с запада на восток, по солнцу, уже вечернему, но всё равно сильно сверкавшему, в свете которого у всякого смотревшего на него выступали слёзы и перед глазами плыли красные круги.

Псков ещё не был захвачен и сверху выглядел тихим, мирным, по-провинциальному утопавшим в зелени садов и парков, весь, как в кружевах, в белых церквях. И только жавшиеся к стенам прохожие да несколько разрушенных домов, ещё дымившихся после утренней бомбардировки, напоминали о войне.

Немецкий лётчик-охотник вылетел на поиск русских самолётов, но их не было. Молчали даже зенитки: видно, одинокий истребитель не представлял большой опасности, и зенитчики берегли заряды в ожидании бомбардировщиков.

На подлёте к вокзалу лётчик свернул и направил самолёт вдоль железной дороги, ведущей на Ленинград. Через минуту он был за городом, внизу нескончаемо потянулись леса. Он летел так низко, что, склонив голову, хорошо различал верхушки одиноких деревьев, а бегущая по шпалам самолётная тень напоминала ребристую стиральную доску.

Вскоре он заметил группу покидавших город беженцев – нескольких женщин и старика. Удивительно, что они не разбегались, а послушно стояли и смотрели в его сторону, – и понял, что из-за солнца они не видят самолёта. Неизвестно, что заставило его открыть огонь, может быть, возможные насмешки в полку, если он в очередной раз вернётся на аэродром с неиспользованным боезапасом. Лётчик ещё додумывал эту мысль, а рука сама нажала на гашетку, и впереди самолёта, взрывая землю фонтанчиками, побежала вихляющая смертоносная цепочка. Она почти накрыла метнувшихся к лесу людей и, кажется, кого-то задела, но он этого не успел увидеть.

Германский лётчик не ошибся, что задел кого-то из беженцев. Этот молодой лейтенант, только что окончивший лётное училище и начинавший в России свою первую кампанию, ещё не был лишён романтического представления о войне, до слёзного обожания чувствуя связь с предками, всю жизнь проводившими в сражениях с римлянами и галлами, бриттами и славянами. В далёкие времена всё решали мечи, копья и стрелы, и, садясь сегодня в самолёт, он представлял себя такой же стрелой или копьём, направленным в сердце врага.

Сверяясь в планшете с картой, он собрался долететь до Струг Красных в надежде нагнать и атаковать какой-нибудь санитарный поезд или встретить воинский эшелон, идущий на фронт, но железная дорога, как и небо, была пуста. Надо возвращаться. Делая разворот над Стругами Красными, он зажмурился – так сильно ударили в глаза лучи солнца, залившие кабину красным, точно она наполнилась кровью. И это так поразило и почему-то напугало его, что сердце обречённо сжалось от тоски и дало сбой – замерло и только через несколько мгновений мучительного затишья застучало.

И всё то короткое время, что ему ещё оставалось жить, он, оправдывая себя, думал, что проглядел русский истребитель И-16 из-за солнца. На самом деле всё выглядело по-другому: русский появился слева слишком неожиданно, возник почти ниоткуда, словно, затаившись, дожидался его на верхушке дерева, чтобы в нужный момент сорваться и очередями из двух пулемётов прострочить его «Мессершмит» от мотора до хвоста. Мотор, как только что сердце, дал сбой – сначала заглох, от чего в ушах пугающе и длинно засвистел ветер, потом заработал, но тяга уже была слабой, скорость падала.

– Фердаммт гросмуттер, – заругался лётчик. Немецкая брань по резкости звучания порой схожа с русской, но по образности намного уступает, и лейтенант, не найдя других слов, ещё несколько раз помянул «чёртову бабушку».

Он держался, стараясь не поддаваться панике. Самое ужасное, не мог воспользоваться парашютом, – так близка была земля, что тот не успел бы раскрыться. И тогда лётчик резко, почти свечой, стал набирать высоту. А набрав, чуть не задохнулся от дыма горевшего мотора и вдруг понял, что ничего больше не сможет сделать: ноги, на которые надо опираться и отталкиваться, вываливаясь из тесной кабины, не слушались, раздробленные пулемётной очередью. Мотор снова заглох, видимо, потратив на подъём последние силы, и самолёт, оставляя в чистом безоблачном небе грязную полосу дыма, пошёл, планируя, вниз, навстречу быстро приближавшемуся лесу, уже готовому равнодушно принять его в свои объятия.

Когда «Мессершмит» улетел и вместо гула мотора в притихший было лес снова вернулись привычные звуки шелеста листвы и пения птиц, Николай Иванович поднял голову и спросил:
– Девоньки, вы живы?

Всё это время он, оказывается, пролежал, так крепко вжимаясь в землю, чувствуя с ней спасительную, почти родственную связь, что хотелось лежать в безопасности и дальше. Ах, какую ошибку он совершил, человек старый и опытный. Надо было сразу бежать, когда послышался гул мотора, а они слишком долго, не зная, откуда ждать опасности, вглядывались в небо, приставив к глазам ладони. И только когда зазвенели рельсы от попадавших в них и рикошетивших пуль, бросились с насыпи в лес.

– Девоньки, вы все живы? – повторил он вопрос и увидел, как из мха одна за другой поднимаются головы в косынках.
– Кажется, все, – женщины были напуганы, но в голосе прозвучали наигранная бодрость и даже некое ухарское веселье, как у людей, только что чудом увернувшихся от смертельной опасности.
– Маруси вроде нет, – женщины оглядывались вокруг, пока Николай Иванович не заметил сквозь редкий подлесок Марусю.

Она лежала, свесившись с насыпи головой, застигнутая пулей на бегу, и её тело с вытянутыми вперёд руками и согнутой в колене ногой даже в неподвижности сохраняло стремительность движения.

Сначала даже не поняли, что случилось, крови нигде не было, и только сняв с девушки заплечный мешок, увидели расплывшееся на спине липкое пятно.

Хоронили Марусю до ночи в лесу под приметной разлапистой сосной. Женщины, меняясь, с остервенением кромсали кухонными ножами почву, выгребая её алюминиевыми мисками, и рядом с лежавшей Марусей росла и росла жёлтая гора песка.

Николай Иванович, отстранённый от рытья по старости, сидел на пне, уставившись на насыпь, видную сквозь кустарник. Женщины всё время плакали. Начинала одна, её поддерживала другая, потом остальные. Плакали тихо, не в голос, не травили душу. Позже старик, чтобы не сидеть без дела, срезал пару сосенок, ошкурил и связал бечёвкой восьмиконечный крест.

Похоронили уже в темноте. И как только похоронили, взошла огромная луна, и в мире произошло едва уловимое движение. В тот же миг почудилось, как по небу, подобно ряби на воде, пробежал трепет, звёзды мигнули, а одинокое облако над головами заполоскалось, как холстина.

Ночевали недалеко от Маруси, выбрав сухое место. Спали плохо от настойчиво глядевшей в лица луны, наполнившей лес голубым сиянием, от чего деревья казались стеклянно-полупрозрачными, неживыми. Луна поднималась всё выше, обходя по небу полукружье, и, просыпаясь, старик каждый раз видел её на новом месте, словно это не она, а сама земля поворотливым тяжёлым жёрновом понемногу сдвигалась с места.

Перед уходом навестили Марусю, положили на холмик букетик колокольчиков, пообещав себе и ей, когда вернутся, поставить настоящий крепкий крест или пирамидку со звездой.

Прошло время, война закончилась, напротив Марусиной могилы, на взгорке, построили дом-сторожку для одинокого путевого обходчика, бывшего партизана, который в любую погоду ходил по линии, уступая дорогу лишь паровозам. А они мчались и мчались на всех парах с востока на запад, рассеивая по лесам чёрный дым, тащили за собой вагоны с кирпичом, металлом, лесом и цементом. Обходчика, привыкшего за войну к потаённой лесной жизни, шумное деловитое движение поездов бодрило и отвлекало от грустных мыслей лишённого семьи человека.

Этот обходчик стал свидетелем того, как однажды на путях появились женщина и старик. Они о чём-то совещались, оглядываясь по сторонам, а за ними следовал рабочий с тачкой, где были уложены шанцевый инструмент и большой крест. Он то брался за тачку, то с покорной терпеливостью останавливался, ожидая конца совещания.

Был канун ранней Троицы, престольного праздника. Берёзы, обычно терявшиеся зимой среди сосновых стволов, сейчас выдвинулись в первые ряды, густо и волнисто шумели листвой. Пришельцы тем временем разгрузили тачку, спустились с насыпи, потом появились вновь уже в лесу и исчезли за деревьями.

Обходчика замучило любопытство. Он несколько раз выглядывал в окно, выходил во двор, а потом всё-таки последовал за гостями. Ясно было, что женщина со стариком пришли из города поставить крест на могилу родственника, может быть, партизана или красноармейца. Ему самому не раз приходилось хоронить бойцов в случайных местах – у дорог, деревенских околиц, в лесу, и много сейчас в России таких вот одиноких могил, раскиданных по шири и дали земли – и известных, занесённых в списки, и совсем безымянных.

Оказалось, что крест ставили девушке Марусе. Старик рассказал обходчику, как они уходили из города и на этом месте были обстреляны немецким лётчиком. Маруся погибла.

– Она вам кто, дочь, внучка? – спросил путевой обходчик, у которого сердце было не на месте, потому что пока он партизанил, немцы угнали в Германию его дочь Татьяну, и она не вернулась – наверно, умерла от непосильной работы или от голода.
– Нет, – сказал старик, – её родители, как теперь выяснилось, погибли в начале войны. Она была нашей общей дочерью, всего нашего дома.

Женщина со стариком ходили на могилу ещё несколько лет, потом женщина появлялась одна. Обходчик тоже навещал Марусю, тем более что для этого требовалось лишь перебраться через рельсы. Сердце его, притерпевшееся было к потере Татьяны, вновь качнулось в сторону неясной надежды: а вдруг дочь жива, только не может пока приехать, но ещё вернётся. Ведь после войны прошло-то всего пять лет, иные возвращаются, находят друг друга.

Он приходит и тихо сидит у могильного холмика, не замечая проносящихся поездов, которые существуют в одной его жизни, а сам он сейчас в другой. В этой другой жизни время остановилось, здесь всегда покой, тишина, нарушаемая лишь порывами ветра, что проносится в сосновых верхах, сбрасывая засохший сучок или шишку, долго со стуком падающую по ветвям на землю.

Одно мучает его, одно не даёт покоя: что от Татьяны на чужбине не осталось даже могильного места, хранящего память о человеке, жившем когда-то на земле. Вот почему этот чужой холмик с проросшей сквозь песок жёсткой травой кажется ему местом близким, а сама Маруся – и его общей, вместе со всеми, дочерью.

Он никогда не разговаривает с ней вслух, но временами смотрит с каким-то неопределённым, выжидательным, смущённым видом, словно хочет спросить: не видела ли она там его Татьяну – ведь судьбы их почти схожи, и значит, они должны быть вместе. Он на самом деле собирается спросить, но не решается, боясь получить от неё какой-нибудь тайный знак, подтверждающий худшие опасения…

У Марусиной могилы бывают и другие люди, в основном заблудившиеся ягодники. Лес между шоссе и железной дорогой считается местом путаным, где легко потеряться, но оно привлекает ягодников близостью города и обилием клюквы, веснушчато рассыпанной по кочкам.

В хорошую погоду даже гибельное болотистое место радует глаз. Берёшь клюкву, и по твоим рукам, лицу скачут, как белки по ветвям, солнечные пятна. Но стоит небу нахмуриться, пойти дождю – и начинаешь плутать, идёшь наугад, точно по дну зарастающего озера, с мокрой хлябью под ногами, с едва пробивающимся тусклым светом, с тянущимися, как водоросли, хилыми осинами и ольхой.

Тогда остаётся одно – замереть на месте в ожидании, когда мимо леса пройдёт поезд, гулом своим и далёким перестуком колёс указывая направление.

Посидят, отдыхая, ягодники у могилки, погрустят, вспомнят своих родных и друзей, сгинувших на войне, порой неизвестно когда и неизвестно где. Положат на холмик из оставшихся запасов дешёвых конфет, хлебца. И идут себе, успокоенные, по железной дороге в город, словно побывали на родной могилке, словно эта неизвестная Маруся и для них стала общей дочерью.

Владимир КЛЕВЦОВ,
г. Псков
Фото: Depositphotos/PhotoXPress.ru

Опубликовано в №16, май 2020 года